Впрочем, ведь все теории стоят одна другой. Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере.
Михаил Булгаков «Мастер и Маргарита» |
В том, что произошло в тот день, виноват был сам Франц: устанавливая предыдущим вечером будильник, он не включил звонок. Разбудили его, в результате, гулявшие по лицу лучи солнца... посмотрев на часы, он обнаружил, что должен выехать из дома через 22 минуты, а иначе опоздает на работу. Обычный распорядок утренней жизни полетел в тартарары; Франц лишь успел принять душ, почистить зубы и проглотить, обжигаясь, чашку растворимого кофе. В 8:32 он уже выводил машину из гаража. Езды до университета, при удачном раскладе, всего 23 минуты, плюс еще 5 – до аудитории, глядишь, можно поспеть, если по дороге не будет пробок. А в самом крайнем случае подождут студенты пару минут... и тут он вспомнил, что конспект по дифференциальной геометрии остался дома, так что все вычисления во время утренней лекции придется воспроизводить у доски. Впрочем, бог с ним, не самое страшное.
Воздух с ровным гулом обтекал машину, на бледно-голубом небе покачивалось ярко-желтое солнце.
«Сдаюсь! – сказал Франц самому себе. – Утро испорчено и через час должно быть забыто. Что у меня после лекции? Дело номер один: добить вчерашний интеграл, а то вся задача застряла на мертвой точке. Дело номер два: позвонить экс-супруге и договориться забрать на выходные сына... вот только куда с ним пойти непонятно: зоопарк надоел, в кино ничего путного не идет. Ладно, что-нибудь придумаем. А для сегодняшнего вечера и придумывать ничего не надо – вечером будет Лора. Будет прохладная майская ночь и неспешная прогулка от университета до ее дома...» Франц воспрянул духом, воображая, как Лора откроет дверь, и он скажет: «Привет! Давно хочу спросить – зачем тебе такой длинный хвост?» А она засмеется и ответит: «Чтобы больше нравиться тебе, моя внученька!» Раздражение из-за опоздания на лекцию и застопорившейся работы исчезли; подумаешь, интеграл расходится – с этим он разберется... посидит, подумает и разберется! Ему всего лишь тридцать три, неделя-другая роли не играет.
За окном машины проносились последние пригородные коттеджи, ровно подстриженные газоны, игрушечные фонари на тонких ножках... Не сбрасывая скорости, Франц въехал в город – и сразу же застрял у светофора. Медленно текли секунды. Около следующего светофора опять пришлось стоять; Франц начал нервничать... он не любил опаздывать. Остаток пути он гнал на семидесяти километрах в час – и на тех же семидесяти вылетел на площадь перед университетом.
Тут-то все и произошло.
С тротуара впереди его машины шагнула на дорогу копавшаяся в своей сумочке девица. Франц вывернул руль влево и резко затормозил. Последнее оказалось ошибкой: сзади ему поддал невесть откуда взявшийся «Джип», и его машину выбросило на встречную полосу – прямо перед большим грузовиком, почему-то толчками (показалось?) надвигавшимся на него. Потом раздался беззвучный удар, тысячи извилистых трещин змейками пробежали по ветровому стеклу; Франца подняло с сиденья и мягко, но неуклонно потащило вперед.
Боль он почувствовать не успел, просто все вокруг отчего-то прекратилось.
Сколько времени он пробыл без сознания. Франц не знал, ибо часов на его руке почему-то не оказалось. Он сидел в глубоком кожаном кресле, на подлокотнике которого стояла медная пепельница, на краю которой лежала дымящаяся сигара. Кресло располагалось у стены уходившего вправо и влево коридора, напротив находилась дубовая дверь с непонятной табличкой 21/17/Р. За дверью одиночно тюкала пишущая машинка.
Франц помотал головой, пытаясь отогнать окутывавшую его странную сонливость. «Что ж, сонливость как единственный результат автокатастрофы – считай, повезло. Или я... того... пострадал?» Он неуклюже встал, и задетая локтем пепельница с грохотом покатилась по полу. Франц подобрал ее и погасил сигару, потом несколько раз потопал ногами: если не считать странного-таки ощущения сонливости, он чувствовал себя в полном порядке. Одет в те же джинсы, свитер и ботинки, в которых выехал сегодня утром из дома. Не хватало лишь часов. Он проверил карманы: носовой платок, бумажник – часов не было и там. Признав, что в этом направлении он зашел в тупик, Франц посмотрел направо... и у него закружилась голова.
Коридор уходил в бесконечность.
Через каждые десять метров в левой стене располагались двери, напротив которых стояли одинаковые кожаные кресла с одинаковыми медными пепельницами на подлокотниках (дымившихся сигар, правда, не было). Стены коридора покрывала неброская серая краска, на полу лежал блеклый коричневый линолеум. Над дверями красовались стеклянные табло с выключенной сейчас подсветкой. Франц прошел вперед – на следующей двери висела табличка 22/17/Р. Дверь была заперта (он подергал за ручку), и никаких звуков оттуда не доносилось. Еще дальше виднелась дверь с табличкой 23/17/Р.
Он зажмурился, потом посмотрел вперед еще раз.
И еще раз увидел: бесконечность.
«Дано: бесконечный коридор и запертые двери. Начнем с коридора: я всегда думал, что бесконечных коридоров не бывает... или же бывает? – как всякий порядочный ученый, Франц чувствовал необходимость верить своим глазам. – Скажем так: вообще не бывает, а здесь/сейчас бывает... С коридором разобрались быстро (ха-ха-ха!), но что у нас с дверями? Все пронумерованы, причем как-то непонятно: что означает повторяющаяся комбинация 17/Р? И вообще с этой нумерацией что-то не то, что-то здесь обязательно нужно понять... Господи, да проясни же мне мозги! А, вот что: если вправо номера дверей увеличиваются, то ведь влево они должны уменьшаться? То есть где-то есть первая дверь, дверь с табличкой 1/17/Р – а значит, влево коридор бесконечным быть не может!»
Франц почувствовал возбуждение, сонливость исчезла; он резко повернулся и зашагал, стараясь не смотреть вперед. Вопрос о начале коридора почему-то стал очень важным для него: Францу казалось, что, прислонившись спиной к тупику возле первой двери, он получит точку отсчета и сможет понять хоть что-нибудь. Он ускорил шаг. Перед глазами проплывали двери, взглянуть вперед он по-прежнему не решался. 10/17/Р, 9/17/Р, 8/17/Р... почти перейдя на бег, он миновал дверь с табличкой 2/17/Р. Наконец, в поле зрения вплыла желанная дверь 1/17/Р, однако коридор и не думал кончаться. Догадка забрезжила в мозгу Франца – и увидев табличку 0/17/Р, он не удивился. Сделав по инерции еще несколько шагов, он посмотрел вперед (эхо его шагов, отражаясь от стен, побежало по ломаной линии вперед, вперед, вперед...). Коридор был бесконечным и с этого конца, а очередная дверь, как и следовало ожидать, имела номер –1/17/Р.
Шаркая от разочарования ногами, Франц подошел к ближайшему креслу и сел. Почему-то мешали руки... а, ну да: все это время он таскал с собой окурок сигары и пепельницу. Франц умостил их на подлокотнике кресла и задумался: перспектив видно не было. Хотя... да, возле двери 21/17/Р – «его» двери – он слышал стук пишущей машинки. Франц встал и поплелся назад. Обратная дорога показалась намного длиннее; он тащился, погрузившись в безмыслие, и не сразу заметил, что к звукам его шагов примешиваются равномерные щелчки. Он посмотрел вперед: стеклянное табло над одной из дверей мигало. Большого интереса к такому развитию событий он почему-то не испытал и даже не ускорил шаг.
Оказалось, что табло мигало как раз над дверью 21/17/Р. «Входите», – прочитал Франц и постучал. За дверью послышался грохот, будто там уронили что-то тяжелое, но ответа не последовало.
Франц нажал на дверную ручку и шагнул вперед.
Комната, где он оказался, была невелика и захламлена. Вдоль стен стояли массивные допотопные шкафы мореного дерева с застекленными дверцами, сквозь пыльные стекла виднелись неровные ряды картонных папок. На шкафах и под шкафами лежали неровные стопки конторских книг, из расположенной в углу урны извергался поток скомканных бумаг. В другом углу, на полу стояла пишущая машинка. Посередине комнаты высился монументальный двухтумбовый стол, заваленный толстым слоем бумажного хлама; позади валялось, опрокинутое на бок, обшарпанное кресло. Перед столом стоял стул. Комнату освещало скудное мерцание лампы дневного света, окон не было. Людей тоже.
Франц шагнул вперед, опустился на стул, взял со стола первый попавшийся лист бумаги и стал читать. Текст начинался с полуфразы: «...в случае психологического шока регистрируемого первичный регистратор должен повторить Обращение еще раз, придавая повышенное значение артикуляции и фразировке».
– Что за бред? – скрипучим от долгого молчания голосом произнес Франц. – Какое еще Обращение? – он откашлялся.
Посередине страницы текст был разорван заголовком:
§3. Действия первичного регистратора в критических ситуациях
Далее следовало:
«Настоящий раздел посвящен описанию действий первичного регистратора в так-называемых критических ситуациях (в дальнейшем – КС). Все КС подразделяются на три группы:
Типичным примером КС 1-й группы является вышеупомянутый психологический шок регистрируемого. Критической ситуацией также считается обострение какой-либо болезни у одного из лиц, состоящих в отношениях регистрирования. Что же касается КС 3-й группы, то за время существования Регистратуры таковая была зафиксирована лишь однажды (см. Приложение 5); соответственно, понятие КС 3-й группы включается в Методические указания лишь согласно традиции, а сопутствующие разъяснения ввиду их неактуальности сведены к минимуму.
Перейдем теперь к подробному описанию КС, возникающих при формировании...»
Здесь текст обрывался. Ниже последней строчки располагался номер страницы – 14.
Заинтригованный Франц начал рыться на столе в поисках следующей страницы, но сразу понял, что шансы малы: желтая от времени бумага лежала в несколько слоев. Ему попался титульный лист от «Дополнительных разъяснений к методическим указаниям первичному регистратору», копия Приказа по Регистратуре № 206/11 «Об усилении борьбы с непроизводственным расходом бланков» и уйма других документов. Попадались и разрозненные листы «Методических указаний первичному регистратору», однако искомая пятнадцатая страница исчезла без следа, а понять что-либо в остальных было невозможно. Франц нерешительно посмотрел на папки в шкафах (они могли содержать какую-нибудь связную информацию), но вдруг понял, что слышит тихое сопение. Привстав, он перегнулся, чтобы заглянуть за стол, и... отпрянул.
Скорчившись на четвереньках, из-под стола выглядывал пожилой человек в очках. Глаза человека были полны слез.
Воцарилось неловкое молчание.
Франц разлепил внезапно высохшие губы:
– Кто вы?
Пожилой человек завозился, слегка изменив позу. Лицо его от неудобного положения покраснело и покрылось испариной.
– Вам плохо?
Человек дернулся и неожиданно завопил резким, гнусавым дискантом:
– Да, мне плохо, милостивый государь!... Я слишком стар, чтобы долго сидеть скрючившись... и это унизительно! Да-с, молодой человек, унизительно!
Франц оторопел.
– Отчего же вы не встаете? – спросил он неуверенно. – Вам помочь?
Кряхтя и всхлипывая, старик встал и медленно, с усилием поднял кресло. Eго лицу покраснело, по щекам текли скудные слезы.
– Кто вы? – осведомился Франц.
– Первичный регистратор.
– А почему плачете?
Старик закрыл лицо ладонями и зарыдал в голос...
Лишь через две минуты увещеваний всхлипывания стали реже, и Регистратор отнял ладони от лица. Он все еще выглядел, как побитая собака, однако согласился сесть в кресло и заговорил более или менее связно.
– Понимаете ли, молодой человек, я проходил переподготовку – два года. А потом вышел на службу. Да-с, молодой человек, вышел на службу, хотя некоторые утверждали... – голос его дрогнул, и он замолчал.
– И что? – подбодрил Франц.
– Я сидел здесь по восемь часов в день! – неожиданно выкрикнул старик. – Пять дней в неделю!! Два месяца!!! И ни одного регистрируемого за все время... – голова его тряслась, на шее набухли жилы.
– Стоит ли из-за этого переживать? – попытался успокоить его Франц.
– Стоит! – горечью возопил старик. – Ибо я того... сплоховал! Они, наверное, были правы.
– Кто «они»?
– Те, на переподготовке... – глаза Первичного Регистратора снова подернулись слезами, и Франц поспешно сменил тему:
– Ладно, бог с ними. Вы лучше объясните, как оказались под столом. Вам стало плохо?
Он опять не угадал: слезы потекли по щекам Регистратора, из уст исторгся поток бессвязных слов. Приведенный потом в систему, рассказ старика выглядел примерно так.
После переподготовки Регистратор (представившийся Иваном Иоанновичем) вышел на службу и к настоящему моменту проработал около месяца. И за все это время у него не было ни одного регистрируемого! Иван Иоаннович вовремя приходил на работу, просиживал в кабинете положенные часы, потом уходил домой; приходил, не опаздывая, на следующее утро; однако отсутствие работы сильно угнетало его. На службе он читал книги, дремал – в общем, скучал. И так продолжалось до сегодняшнего утра, когда к нему поступил, наконец, первый регистрируемый. Несмотря на полную неожиданность визита, Иван Иоаннович справился с Регистрацией (по собственной оценке) блестяще...
На этом месте своего рассказа Регистратор заметно помрачнел.
– Увы, молодой человек, – запинаясь, сказал он, – я все же допустил одну ошибку. Но вы должны меня понять.
– Я понимаю, – с готовностью подтвердил Франц. В который раз ему показалось, что он узнает что-то содержательное.
Старик погрузился в горестное молчание.
– Я понимаю, – повторил Франц.
Иван Иоаннович вздрогнул и медленно, с неимоверными паузами выговорил:
– Я... по ошибке... отдал ему... текст... Обращения.
– И что? – осторожно поинтересовался Франц.
– А то! – плаксиво вскричал старик. – Теперь его у меня нет! – помолчав, он неожиданно спокойно добавил: – А наизусть я не помню, ибо забыл.
В комнате стало тихо. Иван Иоаннович твердо, без тени раскаяния, смотрел Францу в лицо. Слезы на его глазах высохли.
– И что теперь? – спросил Франц.
– Ничего.
– А что делать мне?
– Берите Анкеты и ступайте в Зал Заполнения... – старик покопался в столе и достал стопку каких-то бланков, – ...вот. А Обращение, молодой человек, я вам зачитать не могу-с. Раньше надо было приходить.
Франц машинально принял бланки. Иван Иоаннович встал, Франц из вежливости встал тоже. Шагнув в сторону, старик открыл неприметную низкую дверь в углу кабинета.
– Прошу-с, – коротко сказал он.
Франц остановился на пороге (дверь вела в большую, ярко освещенную комнату) и повернулся к старику.
– Но вы мне так ничего и не объяснили... – раздраженно начал он и осекся.
Во всей фигуре Ивана Иоанновича произошли неуловимые изменения. Франц только сейчас заметил, что старик был одет в очень изящный, хотя и старомодный, черный костюм и белоснежную рубашку. На носу красовались вовсе не очки, а пенсне в тонкой золотой оправе. Стан Ивана Иоанновича аристократически распрямился, да и не выглядел он теперь старым – так, лет пятьдесят, не больше. Метаморфоза была полной... перед Францем стоял другой человек.
– Па-апра-ашу, – твердо повторил Регистратор. У него изменился даже голос: гнусавый дискант превратился в звучный бас.
Ослушаться во второй раз Франц не посмел. Он шагнул вперед, и дверь за его спиной захлопнулась.
Несколько секунд ошарашенный Франц помедлил, прислонившись спиной к закрытой двери... он не вполне понял, что произошло. Сначала старый черт сидел под столом, потом плакал и нес околесицу и, наконец, вышиб размякшего Франца из комнаты... очевидно, все это было тщательно разыгранным представлением! Он повернулся и попытался вернуться в логово старого проходимца, однако ручки на этой стороне двери не было.
Франц нехотя отошел и огляделся.
Зал Заполнения Анкет представлял собой хорошо освещенную, просторную комнату, в центре которой стоял письменный стол и, по разные стороны от него, два стула. Стены были увешаны образцами заполнения Анкет, то есть стандартными бланками, исписанными каллиграфами с фамилиями Смит, Шварц и Родригес. Вздохнув, Франц сел за стол и приступил к заполнению Анкет.
Бланки, которые всучил ему Иван Иоаннович, нумеровались от единицы до девяти, а номером ноль была помечена «Инструкция анкетируемому». Последняя состояла из трех пунктов:
Первая Анкета была посвящена как раз антропометрическим данным; Франц прошел во Вспомогательное Помещение. Помимо измерителя роста и медицинских весов, там имелось:
ручной динамометр,
динамометр для измерения становой силы,
полный набор приспособлений для антропометрии по системе Бертильона,
дактилоскопические принадлежности
и многое, многое другое.
Дивясь продуманности оборудования (все необходимые измерения можно было проделать без посторонней помощи), Франц быстро занес результаты в Анкету. Дальше дело пошло медленнее.
Вторая Анкета «Ваша работа» представляла собой объемистую брошюру без оглавления – раздел, посвященный математике, Франц нашел лишь на третьей с конца странице. Заполнив его почти целиком, он с неприятным удивлением прочитал последний пункт: «Есть ли у вас печатные труды из других отраслей Человеческой Мысли? Если есть, заполните соответствующий раздел настоящей Анкеты». Теперь надо было разыскивать раздел «Литературное творчество», ибо в бытность свою студентом Франц имел неосторожность написать и опубликовать научно-фантастический рассказ. В результате, с этой Анкетой он покончил лишь через четверть часа.
Из оставшихся Анкет особенной глупостью поражала Шестая – «Ваш культурный уровень» («Сколько вы прочитали книг? Много, мало, не могу сказать – нужное подчеркнуть» и тому подобное). Франц опять начал злиться, но все-таки заполнял дурацкие Анкеты.
(Вспоминая впоследствии свои приключения в Регистратуре, он не переставал удивляться собственной покладистости. Что могло так подчиняюще подействовать на него... может, логика? Да, при всей своей вопиющей бессмысленности, это дикое место было логично и непротиворечиво – и единожды подчинившись его нелепым законам, ты как бы соглашался нести их оковы до конца!)
Перед девятой – последней – Анкетой («В чем вы видите смысл жизни и видите ли вообще?») Франц позволил себе отдохнуть. Он прогуливался вдоль стендов с образцами, рассеянно скользя глазами по откровениям неведомых каллиграфов: Смит был неприлично толст, Шварц много читал, жизнь Родригеса была бессмысленна. Он также обнаружил еще одну запертую дверь, расположенную напротив двери кабинета Регистратора и столь же малозаметную (под цвет обоев, без ручки). Постучав и не получив ответа, Франц приступил к заполнению девятой Анкеты.
Дописывая ответ на последний вопрос, он услышал приглушенное звяканье ключей. Поставив жирную точку и сложив Анкеты стопкой, Франц откинулся на стуле; «Ну, если это старина Иоанныч...» – подумал он с вожделением. Впрочем, звяканье доносилось не из кабинета Регистратора, а от двери напротив.
Наконец, та распахнулась, и в комнату впорхнуло Небесное Создание в Расцвете Молодости и Красоты. Покачивая умопомрачительными бедрами и лучезарно улыбаясь, оно пересекло Зал Заполнения Анкет и уселось напротив Франца.
– Здравствуйте, – с интимным придыханием пролепетало Создание. – Меня зовут...
Впоследствии Франц часто удивлялся, как мало конкретных деталей ее внешности удержала его память. Осталось лишь расплывчатое ощущение вьющихся светлых волос, лазурно-голубых глаз, аромата духов, негромкого обволакивающего голоса, нежных округлостей лица и груди... Доминировавшим оттенком был сливочно-кремовый, типичными линиями – дуги эллипсов.
– Меня зовут Джейн, – повторило Небесное Создание, обольстительно улыбаясь. – Я приму у вас Анкеты и произведу Окончательную Регистрацию. Ваша фамилия... – она зашелестела Анкетами, – господин...
– Зовите меня Франц, – помимо воли улыбнувшись в ответ, он добавил: – У меня к вам много вопросов, Джейн.
Лицо девушки опять осветилось улыбкой.
– Я с удовольствием отвечу на ваши вопросы, Франц. Но сначала мы должны проверить правильность заполнения Анкет. Это займет минут десять, не дольше.
Из-за десяти минут артачиться было глупо. Они погрузились в работу.
Создание деловито проглядывало Анкеты, иногда возвращая их Францу («Вы забыли указать дату», «Сокращения здесь недопустимы» и тому подобное). Франц старался не отставать, вносил исправления и дополнения, стирал, писал и опять стирал написанное резинкой. По второму разу монотонная работа шла туго, безмыслие и сонливость вновь овладели им – и когда Создание положило на стол последнюю проверенную Анкету, Франц все еще возился с Анкетой № 5. Джейн начала подсказывать ему, потом просто диктовать – он бездумно записывал, а если девушка замолкала, то бросал писать и просто глазел на нее. Что-то с ним определенно было не в порядке... и когда анкеты закончились, Францу пришлось приложить заметное усилие, дабы понять, что нужно делать. А-а, вопросы...
– Мы закончили? – хрипло спросил он и откашлялся. – Я хотел бы...
– Конечно, Франц, – Создание быстро сортировало Анкеты по номерам, – у вас есть Право Трех Вопросов. Только имейте в виду, что...
– Где я? – перебил Франц, не удосужившись вдуматься в ее слова.
– Вы находитесь в Зале Заполнения Анкет 21-го Потока 17-го Сектора Регистратуры.
Девушка закончила с Анкетами и теперь смотрела на него. Круглые голубые глаза придавали ей невинный вид.
– То есть как... – Франц осекся, среагировав, наконец, на слова «Право Трех Вопросов», – Почему это... – он хотел закончить: «...трех?» и осекся опять. Уж на что он плохо соображал, а все ж понял, что любой, даже самый бессмысленный вопрос будет зачтен ему как один из трех дозволенных. («Дозволенных кем? Что за чушь...» – голова работала плохо, и он не додумал эту мысль до конца.) Так или иначе, первый вопрос пропал: данный на него формальный ответ нес нулевую информацию. Теперь нужно было не оплошать с двумя оставшимися.
Франц на мгновение задумался. Про аварию спрашивать глупо: здесь просто необозримое поле для уверток – скорее, стоит задать общий вопрос... Хотя общий он уже задавал, так что лучше частный: он должен зафиксировать что-нибудь конкретное – как изобретатель Зингер, запатентовавший из всей конструкции швейной машинки одну лишь иголку с ушком возле острия.
– Эта Регистратура, – осторожно начал Франц, – да и вообще любая регистратура, не только эта, бывает при каком-нибудь учреждении. Ведь не можете вы регистрировать – и все? И тогда...
– Верно, не можем, – подтвердило Создание.
– Что? – не понял Франц.
– Мы действительно не можем «регистрировать и все». Вы спросили – я ответила.
– Это был риторический вопрос! – вскричал Франц. – Вы не должны рассматривать его как один из...
– Увы, должна, – мягко возразила девушка. – Я должна рассматривать все заданные вопросы. Даже те, на которые...
Обуреваемый раздражением, Франц не дал ей договорить:
– При каком учреждении существует эта ваша Регистратура?
Прежде, чем ответить, Создание на мгновение задумалось. Потом улыбнулось и мелодичным голосом произнесло:
– На один из трех вопросов – по своему выбору и без объяснения причин – я имею право не отвечать.
Франц задохнулся от негодования и несколько секунд не мог выдавить из себя ни звука.
– Так какого черта вы не предупредили меня?! – вскричал он наконец.
– Я пыталась, но вы дважды не дали мне договорить, – в голосе девицы звучало искреннее сожаление. – Прошу меня извинить.
– Но позвольте, – Франц помассировал пальцами виски, стараясь успокоиться. – Отказываясь отвечать, вы нарушаете мое «Право Трех Вопросов»!
– Нисколько. Во-первых, вам гарантировано право задать три вопроса, а не получить три ответа. Во-вторых, если один из вопросов вам особенно важен, то его следовало задать первым, а в случае моего отказа – повторить. А в-третьих, я иногда отвечаю на все вопросы, – она помолчала, а потом с неожиданной прямотой добавила: – Впрочем, это случается редко.
Воцарилась тишина. Франц не знал, что ему делать, девица молчала. Потом она выдвинула со своей стороны стола ящик и достала наручные часы с металлическим браслетом. Его часы.
– В какое время суток Вы хотите оказаться на Первом Ярусе?
– Каком еще ярусе?
– Извините, – лучезарно улыбнулось Создание, – но это уже четвертый вопрос.
– Тогда в полночь, – буркнул Франц.
Создание установило на часах время и протянуло их через стол. Застегивая браслет, Франц заметил, что часы показывали 23:53.
– Пойдемте, – девица встала и направилась к выходу.
Ни о чем не думая, Франц поплелся за ней.
Дверь, через которую получасом раньше Создание вошло в комнату, вела в коридор – точную копию того коридора, где Франц делал свои первые шаги в этой Стране Чудес. Тот был пуст, этот же...
Десятки небесных созданий – брюнеток, блондинок, рыженьких – порхали по коридору. Некоторые, сбившись в стайки по три-четыре головы, оживленно щебетали мелодичными голосами, другие курили, сидя в креслах. По коридору также прогуливались разнообразные иваны иоанновичи – в сюртуках, фраках или старомодных пиджаках, в белых сорочках, иногда с брыжами, седые, лысые, в очках, пенсне или с моноклем, с серебряными часовыми цепочками, исчезавшими в жилетных карманах. Коридор наполняло плотное гудение, в равных долях состоявшее из писклявого щебетания девиц и басовитого говора стариков.
Франц растерянно озирался, стараясь не терять из виду своей провожатой; та ловко лавировала в толпе, перебрасываясь шутками с другими созданиями и почтительно приветствуя иоанновичей. Пройдя по коридору метров сто, девица свернула в узкий боковой проход, почти сразу же окончившийся маленькой квадратной площадкой. Создание нажало на кнопку в стене, и Лифт разверз свою пасть.
– Входите, – сказала (приказала?) девица.
Спорить Франц не стал. Он шагнул в Лифт, а Создание, не входя в кабину, нажало кнопку еще раз. Двери начали закрываться – и через секунду закрылись бы совсем, если б Франц не вставил в проем ногу. Наткнувшись на препятствие, двери загудели громче; удерживая их руками, он встал на пороге.
– Что еще? – спросила девица.
– Скажите, я жив? – Франц сам не ожидал от себя этого вопроса.
– Нет! – хрипло выкрикнуло Создание. – Вы погибли там, на площади перед университетом и теперь мертвы, мертвы, мертвы!
С недевичей силой она толкнула Франца в грудь – тот влетел в Лифт, больно ударившись затылком о заднюю стенку. Двери захлопнулись. Кабина дернулась вверх, выровнялась и с равнодушным гудением поползла без ускорения. Франц посмотрел на часы – 23:58. Последние слова Создания не произвели на него большого впечатления: так, еще один мазок на абстрактном полотне абсурда. Он просто ждал остановки, а когда дождался, и двери растворились, то сделал два шага вперед.
Он стоял на мощеной брусчаткой площади какого-то города. Была ночь. Над площадью заунывно плыли мерные удары башенных часов. «Один, два, три, – считал Франц, – четыре, пять, шесть...»
Часы били полночь.
Франц стоял в центре обширной площади, возле небольшой кирпичной будки – выхода из Лифта. Тускло мерцал над головой фонарь – единственный источник света в радиусе ста метров. Царило полное безветрие, сквозь кисею облаков просвечивала луна. Лишь только Франц вышел наружу, двери Лифта закрылись, и открыть их было невозможно, ибо кнопок на стенах будки не было. Очевидно, с Регистратурой было покончено навсегда; не выбирая направления, он пошел прочь. Звуки его шагов по брусчатой мостовой повисали в неподвижном воздухе, ночная прохлада овевала его лицо.
Здание, к которому он вышел, оказалось серой тяжеловесной постройкой в готическом стиле с изобилием башенок и статуй в нишах. На стене у входа висела табличка: «Выдача направлений на поселение – с 8:00 до 19:00». И чуть ниже: «С 19:00 до 8:00 направления выдаются Ночным Дежурным в окне № 1». Что ж, ему надо где-то жить, так почему б не поговорить с Ночным Дежурным? Франц вошел в здание.
Он оказался в пустом прямоугольном зале. Дальняя стена была стеклянной, за стеклом располагались десять кабинок. Свет горел только в левой крайней – туда-то Франц и направился... эхо его шагов заполнило гулкое пространство под сводами зала.
В кабинке сидел худой мужчина лет сорока с нервным лицом: голова запрокинута назад, рот приоткрыт. Мужчина спал. Неширокий стол отделял его кресло от переговорного окошка, на столе лежали блокнот, ручка и потрепанный роман Стивена Кинга «Кэрри». Сбоку располагались монитор компьютера, клавиатура и принтер.
Франц постучал по стеклу костяшками пальцев – мужчина вздрогнул, но не проснулся. Франц постучал еще раз, громче. Глаза Ночного Дежурного открылись, несколько секунд удерживая ошалелое сонное выражение... потом прояснились. Он нервно почесал плохо выбритую щеку, переложил с места на место ручку (пальцы его заметно дрожали) и отпер дверцу. Выражение его лица можно было описать как смесь недоверия с неудовольствием в пропорции один к двум.
– Имя, фамилия?
– Я уже говорил... там, в Регистратуре.
Лицо Дежурного злобно исказилось.
– Извольте отвечать на вопросы! – заорал он. – Фамилия!
– Шредер.
– Имя?
– Франц.
– Возраст?
– Тридцать три.
– Пол?
– Мужской.
– Сексуальность?
– Гетеросексуал.
Ночной Дежурный с остервенением застучал по клавиатуре – затрещав, принтер высунул узкую бумажную полосу. Дежурный оторвал ее, сунул в окошко и захлопнул дверцу, чуть не прищемив Францу пальцы. Вся процедура, включая безобразную сцену в ее начале, заняла менее минуты.
Бумажка, которую держал в руках Франц, выглядела так:
Направление на поселение |
Настоящим направляется Шредер Франц (33, мужск., гетеросекс.) |
на поселение в Общежитие 21/17/1. |
Все было ясно. Оставалось лишь выяснить, где находится Общежитие 21/17/1... Франц посмотрел на Ночного Дежурного и вопросов решил не задавать.
Все десять секунд, в течение которых Франц, непрерывно ускоряя шаг, шел к выходу, он чувствовал, как ненавидящий взгляд Дежурного жжет его затылок.
Лишь только Франц вышел из здания, тишина ночного города умиротворила его. Стоило ли расстраиваться из-за того, что безумец Дежурный не объяснил, куда идти? Да если рассудить, это и хорошо, что не объяснил! Теперь можно в свое удовольствие прогуляться по городу и хоть на время отдалить встречу с психами, коими кишит – в этом сомнения нет! – пресловутое Общежитие 21/17/1. Франц завернул за угол и зашагал по широкой улице, лучом уходившей от площади; как следовало из вывесок на домах, улица называлась Генеральным проспектом.
По своей архитектуре этот город походил на старинную европейскую столицу, но при этом чувствовался единый план: улицы – прямы и широки, стоявшие рядом дома гармонируют друг с другом, ухоженные скверы вписываются в окружающий их ландшафт. Большинство зданий были не выше четырех-пяти этажей, выкрашены свежими яркими красками. Брусчатка на проезжей части и плиты тротуара блистали чистотой – ни целлофановых пакетов, ни картонных стаканов, ни прочего городского мусора. Город выглядел чистым, но не стерильным, и ощущения безжизненности не было: в некоторых окнах горел свет, сквозь задернутые занавески просвечивали силуэты людей; безлюдье на улицах казалось удивительным. Заинтригованный Франц остановился под одним из раскрытых окон на первом этаже и стал слушать: сначала оттуда доносилась тихая струнная музыка, потом женский голос сварливо произнес: «Не трогай мою юбку!» «Да кому ты нужна!» – презрительно ответил мужской бас, и Франц торопливо зашагал дальше.
Магазинов было немного; по большей части в них продавались предметы искусства, антиквариат и книги. Франц заметил два супермаркета (оба помещались в отдельно стоявших современных зданиях). А вот бензозаправочных станций не было совсем, да и выхлопных газов в воздухе не чувствовалось; заметив это, он понял, отчего улицы кажутся такими просторными: нигде не было запаркованных автомобилей.
Франц прошел по Генеральному проспекту километров пять, прежде чем заметил, что облик города стал меняться. Сперва он увидел островерхий католический собор, потом заметил лютеранскую кирху; напротив располагалась ортодоксальная церковь. Вскоре жилые дома исчезли совсем, и по обеим сторонам дороги выстроились стена к стене религиозные заведения: христианские церкви всех разновидностей, мечети с тонкими минаретами, грузные буддистские храмы... окна были темны, ворота, ведущие во дворы, заперты. Генеральный проспект, кстати, именовался теперь Улицей 174 Церквей.
Культовые постройки кончились так же внезапно, как и начались, и Улица 174 Церквей перешла в Парковую Аллею. Франц шагал по дорожке, отделенной от проезжей части широким газоном; справа располагался парк. Посыпанные песком тропинки пронизывали его во всех направлениях, там и сям виднелись теннисные корты, баскетбольные и волейбольные площадки. Метрах в ста от дороги сквозь негустые деревья просвечивала блестящая гладь озера, луна неподвижно плыла над верхушками деревьев. Звезды складывались в привычные созвездия северного полушария, а высота Полярной Звезды соответствовала средним широтам... не понимая, как трактовать сии открытия, Франц оставил географические вопросы до лучших времен и ускорил шаг: впереди снова виднелись огни и дома.
После парка город осовременился до неузнаваемости: свободно разбросанные здания резали глаз яркими красками и колкими модерновыми очертаниями. Франц подошел к первому попавшемуся дому, чтобы посмотреть, как называется здесь многоликий Генеральный проспект. Табличка на стене гласила: «Авеню 8½», а табличка у входа: «Общежитие 21/17/1».
Он так и не понял, что это было: случайное ли стечение обстоятельств или полная предсказуемость человеческого поведения плюс точный расчет хозяев Лабиринта. Открыв входную дверь, он вошел в вестибюль: прямо перед ним находилась конторка, на которой стояла зажженная лампа в темно-зеленом абажуре. Позади конторки, сидя на высоком стуле и уронив лицо на лежавшие на конторке руки, спала женщина (Франц видел лишь разделенные пробором волосы). Он подошел и коснулся ее плеча... женщина резко подняла голову.
Это была Лора.
Бессмысленные видения последних часов пестрой каруселью завертелись вокруг его головы, и он почувствовал, что падает назад. На лице женщины появилось испуганное выражение, она вскрикнула... голос был не Лорин!
За мгновение до того, как все вокруг поглотила темнота, Франц услышал жесткий стук – результат соударения его затылка с каменным полом.
Франц очнулся... или, может, проснулся на узкой односпальной кровати в незнакомой комнате. Он лежал в одежде, но без ботинок. Голова была ясной, несмотря на изрядную шишку на затылке... вспомнив об обмороке, он поежился от стыда. Лежавшие рядом с подушкой часы показывали полночь, откуда следовало, что он проспал около двадцати часов. В приоткрытое окно светила полная луна.
Комната, где находился Франц, напоминала номер в приличном, но недорогом отеле. Справа от кровати располагался шкаф темного полированного дерева, слева – кресло и стол. В углу последнего стоял телефон и лежала телефонная книга, а в центре – так, чтобы Франц сразу заметил – ключ (как потом выяснилось, от двери). Напротив кровати, на низкой тумбочке стоял телевизор. В номере имелась также ванная-туалет, полностью оснащенная: два полотенца, мыло, зубная паста, запечатанная зубная щетка, бритва с набором кассет, крем для бритья и расческа. Ступая босиком по покрытому ковром полу, Франц подошел к шкафу, отворил дверцу – там было пусто. Комната находилось на втором этаже; из окна виднелся давешний парк.
Несмотря на снедавшее его нетерпение, Франц заставил себя побриться и принять душ – а когда он выключил воду, то по контрасту понял, что вокруг царит абсолютная тишина.
Франц оделся, надел (стоявшие возле входной двери) ботинки и вышел. Слева коридор кончался тупиком, в центре этажа располагалась лестница, ведущая вниз. Он спустился по ступенькам и увидел знакомую картину: конторка с лампой в зеленом абажуре и, в облаке света, женщина. На этот раз она не спала (а читала лежавшую на конторке книга); услышав звук его шагов, она подняла глаза и улыбнулась. Франц еще раз подивился ее сходству с Лорой: тонкая фигура, небольшая грудь, крупные правильные черты лица и длинные темно-каштановые волосы. Лет ей было между тридцатью и тридцатью пятью.
– Здравствуйте, – сказал он.
– Здравствуйте, – сказала она.
– Меня зовут Франц.
– Меня зовут Таня.
Она была одета в изящное узкое платье из темного бархата, с необычной завязкой вместо пояса.
– Приятно познакомиться, – сказал Франц. – И извините за дурацкий обморок вчера ночью... вам пришлось тащить меня наверх?
– Ничего страшного, здесь есть кресло на колесиках и лифт.
– Что я теперь должен делать?
– Вас ждет Адвокат.
– Так поздно? – удивился Франц.
– Привыкайте, вы теперь «ночной». Вам на какое время регистраторша поставила часы?
– На полночь.
– Тогда ваш день и будет начинаться в полночь: будете ходить к «ночному» адвокату, к «ночному» следователю... – она потеребила завязку у пояса. – Это даже удобно отчасти: очередей почти нет: ночных подследственных – таких, как мы с вами, – мало.
Таня говорила по-английски грамматически правильно, но с акцентом... кажется, славянским.
– Мы с вами? – переспросил Франц. – Так вы тоже... – он запнулся, не находя подходящего слова, – ...лицо неофициальное?
– Да, неофициальное, – она улыбнулась. – Кстати, поторопитесь: прием у Адвоката вам назначен на полвторого. Только-только успеете.
Она протянула ему карточку, на которой было написано:
Настоящим вызывается Франц Шредер для свидания с адвокатом. |
Время свидания: 1:30, 12 мая 1993 г. |
Место свидания: Дворец Справедливости, комната 1723, подъезд 21. |
– Откуда у вас эта карточка? – спросил Франц с подозрением.
– Нашла в почтовой комнате, в ячейке на букву «S».
– А откуда вы знаете мою фамилию и что я должен был сегодня прийти?... Вы ведь меня ждали!
– Мне позвонили. Какое-то... э... официальное лицо, – она усмехнулась. – Довольно нервное, я бы сказала, лицо.
«Ночной Дежурный, – подумал Франц. – Сходится».
– Извините, – сказал он извинительно, – я тут от всего подвоха жду.
– Я вас понимаю, – Таня вздохнула.
– До адвоката нужно добираться пешком?
– Зачем пешком, на метро, – Таня порылась под конторкой, извлекла карту, развернула ее и сделала пометку красной шариковой ручкой. – Вот здесь находится Общежитие, а вот здесь – метро: пятнадцать минут ходу. Проезд бесплатный, как и на всем общественном транспорте. Как добраться дальше, я вам напишу на обратной стороне карты, – видя, что Франц хочет что-то спросить, она улыбнулась и коснулась его руки. – Вот вернетесь, тогда и поговорим. Я буду ждать вас здесь.
Взяв карту, Франц вышел на улицу.
Вход в метро представлял собой облицованное мрамором невысокое здание; на крыше сияла голубая неоновая буква «М». Могучий сквозняк всосал Франца сквозь широко раскрытые двери внутрь.
Эскалатор доставил его к платформе, блиставшей всеми сортами мрамора и безукоризненной чистотой; помимо Франца, там было всего лишь два-три пассажира. Сориентировавшись, он выбрал нужное направление: четыре остановки до «Центральной 1», пересадка и еще пять – до «Дворца Справедливости».
Поезд пришел почти сразу.
Народа в вагоне было немного: трое парней в кожаных куртках, две девчонки старшего школьного возраста, девица-гот, женщина и мужчина средних лет – словом, ничего необычного. На стене висела подробная схема метро, из которой следовало, что Город, очевидно, очень большой: несколько линий уходило за верхний и нижний края.
«Центральная 1» оказалась крупным пересадочным узлом – люди роились у бесчисленных переходов на другие линии. Разыскав нужный туннель и пройдя по бесконечному коридору, Франц оказался на «Центральной 4». Поезд опять подошел сразу, однако на этот раз был на половину полн.
Дворец Справедливости представлял собой высокое кольцеобразное здание. Поднявшись на поверхность, Франц оказался в его внутреннем дворе – на ярко освещенной площади с фонтаном и сквером; возле многочисленных подъездов роились люди. Франц справился с карточкой-приглашением: 21-й подъезд, 17-й этаж, комната 1723.
Внутри Дворца царила атмосфера государственного учреждения: в вестибюле подпирали стены ждущие чего-то посетители, в лифте два чиновных джентльмена в костюмах и при галстуках вели непонятный для Франца служебный разговор. Навевая воспоминания о Регистратуре, стайками пробегали девицы-секретарши.
Разыскав дверь с номером 1723, Франц сел в стоявшее напротив кресло. До назначенного времени оставалось пять минут... он огляделся. Ощущение déjà vu не отпускало: длинный, хотя и не бесконечный, коридор и пронумерованные двери. Имелись, правда, и отличия: по здешнему коридору время от времени пробегали с какой-нибудь поноской секретарши.
В 1:29 дверь растворилась. Непрерывно кланяясь и выкликая: «До свидания, всего хорошего...», из комнаты вышел спиной вперед предыдущий посетитель. Он осторожно притворил дверь, на секунду замер, как бы прислушиваясь к своему пищеварению, потом повернулся и посмотрел на Франца. Это был тщедушный мужичонка с растрепанной рыжей бородой и крысиным взглядом.
– Здравствуйте, – вежливо сказал Франц.
Ответа не последовало: мужичонка смотрел ему в лицо близко поставленными, недобро блестящими глазами... потом отвел взгляд, неловко повернулся и затрусил по коридору.
Франц встал, постучал и толкнул дверь.
Позади огромного, захламленного письменного стола сидел толстый лысый человек лет сорока в засаленном сером свитере и радостно улыбался.
– Заходите, дорогой, – пропел человек, привставая и делая обеими руками приглашающие жесты, – милости просим! Я буду ваш адвокат... так сказать, консультант по части закона... хе-хе-хе... в этом беззаконном месте. Садитесь на стульчик, так сказать... или вон туда, как говорится, в креслице.
– Здравствуйте.
Франц разглядывал собеседника: близорукие поросячьи глазки, три подбородка с порезами от бритья, покрытый пятнами свитер. Кабинет был под стать владельцу: картонные коробки и стопки книг на полу, пыль повсюду.
– Прежде всего я хочу... – Адвокат помедлил, будто забыв нужное слово, – извиниться за то, как с вами обращались в... этой, как ее... Регистратуре. Уж сколько мы, адвокаты, протестов и жалоб на них понаписали, а толку, так сказать, чуть. Вам «Обращение к регистрируемому» зачитали?
– Нет.
– Я так и знал! – захлебнулся возмущением Адвокат. – А Правом... э... Трех Вопросов воспользоваться удалось?
– Не удалось.
– Нет у меня слов, нету!... – он вскочил на ноги и, тряся животом, забегал по кабинету (развязанные шнурки на его ботинках волочились по полу). – Ну, сколько раз, так сказать... ну, сколько можно...
Он зацепил стопку лежавших на столе книг, и те обрушились на пол.
– Но теперь все... э... как следует будет! – у Адвоката была странная привычка акцентировать ничего не значащие слова. – Ибо сейчас мы на них жалобу напишем! – он плюхнулся на стул и начал яростно рыться в ящиках стола, видимо, в поисках бумаги.
– Не надо, – твердо сказал Франц.
– Как это не надо?... Почему?!
– Это от меня зависит? – на всякий случай спросил Франц. – Писать или не писать, это я решаю?
– Вы, но...
– Тогда не надо, – и чтобы было понятнее, он с нажимом добавил: – Так сказать.
– Не надо? Ну и хорошо, – неожиданно легко согласился Адвокат. – Давайте, как говорится... э... займемся делами насущными. План, так сказать, действий продумаем... Вы как считаете?
– Давайте, – с сомнением согласился Франц.
– Завтра вас, как говорится... э... следователь на первый допрос вызовет. Он... того... дело на вас подготовит, а потом в Прокуратуру Второго Яруса передаст, так сказать. А я вам помогать буду: ежели что не так, так мы сразу... как ее... жалобу и напишем.
– Где принимает следователь?
– Да здесь же и принимает, как говорится... помещений не хватает, так сказать... вот мы с Прокуратурой и чередуемся. Сегодня мы, адвокаты, а завтра во всем... э... здании следователи принимать будут... э... помещений не хва...
– Где находится Второй Ярус?
– Наверху находится, – для наглядности Адвокат потыкал пальцем в потолок. – Лифт туда ходит, и по телефону позвонить можно... то есть я или следователь можем, ну а подследственным... того... нельзя, вы уж извините за такое неравноправие!
– В чем меня обвиняют?
– Э... ни в чем таком особенном, – растерялся Адвокат. – Как говорится, материал следователь собирает: как жили, и что теперь с вами делать... Ну, что делать – это уже Суд решает, конечно... потом будет решать, значит.
– Когда будет Суд?
– Вот уж... как говорится... не могу даже сказать. На одном только Первом Ярусе следствие, значит, и неделю, и месяц... того... продолжаться может, или целых шесть. А то и вообще Прокуратура решит следствие приостановить.
– Что бывает с теми, против которых следствие приостановлено?
– А ничего. Здесь, на Первом Ярусе и оседают, как говорится... Я вот так в свое время и осел.
– Где происходит Суд?
– Не знаю, так сказать... э... не знаю... Может, на Втором Ярусе, а может, и на Третьем... Может, еще выше. Они по телефону не очень-то на вопросы отвечают!
– О чем будет спрашивать следователь?
– Э-э... о всяком.
– Можете привести пример?
– Нет, – впервые ответ Адвоката прозвучал твердо.
– Откуда к следователю поступают сведения? Только от меня или откуда-то еще?
– Что вы имеете... э... в виду? – Адвокат неожиданно оскорбился. – Я Прокуратуре о своих клиентах информацию... как говорится... не даю! Да как же вы...
– Я имел в виду не вас, – с досадой оборвал его Франц. – Ну, скажем, свидетельские показания или вещественные доказательства какие-нибудь.
– А-а, – мгновенно остыл Адвокат, – от свидетелей, может, и берут... э... информацию... Впрочем, не знаю.
«Что б его попроще спросить?...» – подумал Франц.
– Что содержалось в «Обращении», которое мне не зачитали в Регистратуре?
– Не могу сказать... – по лунообразному лицу Адвоката разлилась беспомощность.
– Почему?
– Так и мне самому его... э... не зачитали! – он с удивлением выпучил близорукие поросячьи глазки и с расстановкой повторил: – Не за-чи-та-ли... ну, надо же!
В дальнейшем разговоре смысла, очевидно, не было; Франц встал.
– Спасибо за консультацию.
Адвокат выскочил из-за стола и заметался по комнате, наступая на развязанные шнурки.
– Пожалуйста... пожалуйста! А после первого, как говорится... э... допроса... опять ко мне, – он прижал толстые короткопалые ручки к сердцу. – Ежели, как говорится, что не так... ежели он вас... обижать станет, то мы сразу... э... жалобу и напишем! – Адвокат вился вокруг пятившегося к двери Франца. – Жалобу или протест, так сказать... На то мы, адвокаты и поставлены!
Не дослушав, Франц вышел в коридор. Ситуация была ясна: единственная надежда на получение связной информации – это Таня.
«А вдруг она, пока я ходил, куда-то запропастилась?» – со страхом подумал он и бросился к лифту.
Таня никуда не запропастилась, Франц нашел ее там же, где оставил – за конторкой на первом этаже Общежития.
– А-а, вернулись, – она улыбнулась. – Ну, как вам Адвокат?
– Так же, как все остальные.
– Понятно. Есть хотите?
– Да! – с чувством сказал Франц. Он вдруг осознал, что не ел больше суток.
– Тогда пошли на кухню.
Таня встала со стула и вышла из-за конторки.
– В том конце коридора, – она махнула рукой направо, – кухня и столовая. А налево – прачечная, кладовка и почтовая комната. Как поедим, идите в кладовку, наберите одежды, какая нужна – рубашки, джинсы, белье... Если еще что-то нужно – например, костюм – купите завтра в магазине.
– На что?
– Здешние деньги называются «монеты» – глупое название, правда? Безработным дают пособие; вы – как подследственный в активной фазе следствия будете получать больше тысячи монет каждые две недели. Деньги можете взять уже сегодня, банк здесь один, идите в любое ночное отделение. Пособие будут переводить на ваш счет через неделю на вторую, начиная со вчерашнего дня.
Она объясняла это, ведя Франца по коридору. Кухня оказалась второй по счету дверью слева.
– Так, – деловито сказала Таня, – все маленькое, – она указала на плиту, микроволновку и холодильник, – принадлежит «ночным», то есть нам с вами, а все большое принадлежит «дневным». Посуда общая, лежит вон в том шкафу. Что еще?... да, продукты здесь обычно по телефону заказывают, но на сегодня я для вас гуся зажарила – знала, что времени не будет.
– Спасибо большое! – растрогался Франц.
Гусь ждал их в разогретом виде в духовке. Захватив его, посуду и припасенную Таней бутылку красного вина, они прошли в столовую – большую комнату, заставленную столиками на двоих под бордовыми скатертями. На каждом столике стояла вазочка с искусственными цветами и маленькая настольная лампа в вишневом матерчатом абажуре. На стенах висели рисунки, изображавшие старые дома или странных людей. Франц, впрочем, не мог их как следует разглядеть – свет лампы на столе отодвигал темноту не более чем на три метра.
Таня ловко разделала гуся и положила по куску им обоим, добавив также рис с какими-то пряностями. Франц тем временем откупорил вино и налил по бокалам. Они одновременно подняли глаза и посмотрели друг на друга.
– За встречу?
– За встречу.
Некоторое время они молча ели, стуча вилками и ножами, потом Франц с сожалением оторвался от тарелки и посмотрел на Таню – он же хотел расспросить ее как следует...
– Знаете, что мне кажется здесь самым странным? То, что я все еще ощущаю себя хозяином своей жизни, – он отложил вилку в сторону. – Что будет, например, если я заберусь на крышу небоскреба и брошусь вниз?
– Разобьетесь насмерть.
– То есть как это, насмерть? Ведь я уже на том свете!
– Не могу объяснить. Знаю только, что и боль, и болезни здесь есть, – а значит, и смерть должна быть, – Таня на мгновение задумалась. – Вот только, что делается с душой умершего, не знаю. Может, после этого загробного мира еще один будет... или полное забвение?
На стене громко тикали массивные бронзовые часы.
– Сколько дневных живет в Общежитии?
– Я их не видела ни разу. Судя по количеству жилых комнат – человек двадцать.
– Как так не видели? – удивился Франц. – Должны же вы с ними хоть иногда встречаться?
– Должна, – Таня ела, аккуратно отрезая маленькие кусочки гусятины. – Но не встречаюсь.
– Тогда откуда вы знаете, что они существуют?
– Я их чувствую... – она запнулась, не зная, как объяснить. – И посуду на кухне они с места на место переставляют.
– А что люди здесь вообще делают? Как проводят время?
– Работают большей частью. А подследственные в активной фазе ходят к адвокату и следователю. Попеременно.
– А в выходные, праздники?
– Праздников здесь не бывает. В выходные можно пойти в кино, в театр... или за город поехать. Здесь природа очень красивая и разнообразная: на восток от Города – море, на запад – горы, потом лес... Я вас когда-нибудь в горы свожу, – Таня улыбнулась, – очень люблю туда ездить.
– Подождите, – остановил ее Франц, – мы с вами находимся на Земле?
– Да, – Таня кивнула головой. – Но не на той, что раньше... на какой-то другой.
– Что находится за лесом и морем?
– Не знаю.
– Как так не знаете?
– Так: добраться туда невозможно, а спросить не у кого – никто не знает.
– А что на севере и юге?
– На север и юг Город бесконечен.
Франц с недоумением покачал головой.
– И давно вы здесь?
– Почти год. Следствие против меня приостановили через неделю после прибытия. С тех пор работаю.
– Где?
– В архитектурном отделе Магистратуры на полставки. А на вторые пол – рисую, – она махнула в сторону картин, висевших на стене. – В последнее время стали хорошо покупать.
– А что вы в архитектурном отделе делаете, если не секрет?
– Черчу, – Таня отпила глоток вина. – Они мне оставляют словесные описания и черновики с размерами, а я им начисто вычерчиваю, отмываю и расцвечиваю... Зайца один раз пририсовала. – неожиданно добавила она.
– Какого зайца? – заинтересовался Франц.
– Дали мне дом чертить, нудный, как спичечная коробка, так я на генеральном плане, в углу зайца пририсовала – как он на задних лапках сидит, а передними умывается.
– И что?
– Ничего, сошло. Видно, не заметили.
– Кто «не заметили»? – Францу показалось, что он наконец задал правильный вопрос. – Кто у вас начальник?
– Не знаю, я во всем отделе единственная ночная служащая, – и, видя, что он не понимает, Таня объяснила: – Каждый понедельник я нахожу на своем рабочем столе конверт с заданием на неделю, а сделанную работу по пятницам отношу в кабинет 825 и кладу на стол, – она помолчала, и с выражением безнадежности в голосе добавила: – Уж не знаю, что они потом с моими чертежами делают.
– Н-да... – растерянно протянул Франц. – А как вы эту работу нашли?
– По объявлению в газете.
– Здесь и газеты есть? – удивился он.
– Газета, – поправила Таня. – Называется «Ежевечерний Листок Первого Яруса», я вам потом покажу... Гуся добавки хотите?
– Спасибо, – рассеянно ответил Франц, подставляя тарелку. – Ну, ладно, с работой более или менее понятно... то есть понятно, что ничего не понятно. А как вы продаете свои картины?
– Частно. Через маленькую частную галерею в центре Города.
– Кто хозяин?
– Старый француз, очень смешной... производит впечатление полного безумца.
– А покупатели тоже безумцы?
– Скорее всего, – и, видя, что Франц хочет задать очередной вопрос, Таня добавила: – Вы тут напрасно... как бы это сказать... человеческий смысл ищете – его здесь нет. А тот, который есть, человеку не понять, его только принять можно. И чем раньше вы примете, что окружающие для вас все равно что сумасшедшие, тем лучше будет... на этом, как ни странно, тоже отношения строить можно.
– А вы тоже сумасшедшая?
Таня рассмеялась.
– Я другое дело... – она замялась, почему-то не решаясь говорить. – Я, видимо, ваш «партнер», – произнесла она наконец и, по-детски покраснев, стала сбивчиво объяснять: – У меня есть теория, что здешние люди кажутся друг дружке безумцами не потому, что действительно безумны, а потому, что живут как бы в перпендикулярных плоскостях и оттого не понимают друг друга.... Да что там говорить, ведь и живые люди часто друг друга не понимают, а здесь все это до последней крайности доведено. А чтобы человек на самом деле от одиночества не рехнулся, они сводят... уж не знаю, как лучше сказать... – она смутилась окончательно, – близких по типу людей вместе. То есть это я так думаю...
– Хорошо, – согласился Франц. – Допустим, все официальные лица живут, как вы выражаетесь, в «перпендикулярных плоскостях». Но остальные-то люди, люди на улице, они тоже перпендикулярные? Что будет, если я заговорю с кем-нибудь в метро?
– Я пробовала, – усмехнулась Таня.
– И что?
– Вспоминать не хочется, – по ее лицу пробежал отблеск старой обиды.
– Значит, по-вашему, вы и я всем остальным тоже кажемся безумцами?
– Думаю, да.
Нескольких секунд Франц обдумывал полученную информацию, потом задал следующий вопрос:
– Вот вы уже год здесь и все время без «партнера» – как это укладывается в вашу теорию?
– Не весь год без партнера, – она подняла глаза и посмотрела ему в лицо. – Можно я потом вам об этом расскажу?
Вопросы в этом направлении явно следовало прекратить.
– Да, конечно, извините, – торопливо согласился Франц. – А адвокат у вас, видно, хороший был, раз следствие так быстро приостановили?
– Адвокат у меня был тот же, что у вас, – ответила Таня. – Он всех ночных в нашем Общежитии обслуживает. Никакой помощи от него я не получила, конечно.
– А следователь тоже на всех ночных один?
– Один.
Таня отпила глоток вина.
– Что он за человек?
Она неожиданно рассмеялась.
– Сами увидите. Не хочу лишать приятного сюрприза.
– А какие вопросы задает?
– Бредовые, конечно. К примеру, – Таня нахмурила брови, закатила глаза и произнесла гнусавым басом: – «Перескажите самое странное происшествие в вашей досмертной жизни».
Франц рассмеялся.
– И что вы ему ответили?
– В отношениях с ними, – Таня указала пальцем вверх, – у меня правило: делай, что попросят, в пределах разумного. Вот я ему и пересказала самое странное происшествие моей досмертной жизни.
– А что это было? – заинтересовался Франц. – Или это что-то личное?
– Да нет... могу рассказать, если хотите.
– Я всю жизнь прожила в России, тогда еще СССР, и работала архитектором. Не таким архитектором, который проектирует новые дома, а таким, который изучает старые. Наш отдел занимался загородными усадьбами, так что сотрудникам часто приходилось ездить за материалом – как правило, не очень далеко от Москвы. Я любила эти поездки, они давали возможность вырваться из текучки на одну-две недели, а главное, можно было порисовать на натуре – не для работы, а для себя. С сыном обычно оставалась моя мать, а если она не могла, то я просила кого-нибудь из подруг.
В тот раз с первого шага все пошло не так: начать с того, что ни один из сотрудников-мужчин поехать с нами не смог. Я оказалась старшей в группе из трех человек: я и две несмышленые девчонки, которые и работали-то у нас без году неделя. Делать, однако, было нечего – спасибо и на том, что шофер институтской машины помог нам загрузить в поезд ящик с документацией и чертежами. С билетами тоже не повезло: ехать пришлось в общем вагоне, набитом соответствующей публикой – они жрали тошнотворную снедь, пили теплую водку и пахли (было довольно жарко, а вентиляция не работала). Дальше дела пошли еще хуже: поезд задержался и прибыл на нашу остановку с двухчасовым опозданием. Еле успев выгрузить барахло за три минуты стоянки, мы, взмыленные, злые и голодные, оказались в шесть часов вечера в незнакомом месте; никто из нас не бывал в этом городишке раньше. Наш объект находился в сорока километрах отсюда, причем по грунтовой дороге, а не по шоссе. Автобусы туда не ходили, проката машин в СССР не существовало, что же касается такси... да само понятие «такси» было столь же чуждо этому месту, сколь и понятие космического перелета. Имевшееся у меня письмо из Института к местному начальству с просьбой выделить машину оказалось бесполезным, ибо рабочий день уже закончился и найти никого не удалось. Девчонки обежали все три городские гостиницы – мест не было.
Это был типичный среднерусский городок, застроенный уродливыми пятиэтажками и покосившимися деревянными домишками. Угрюмые пьяные мужики шатались по неосвещенным улицам. Сидя на своем барахле перед вокзалом, мы не знали, что делать; было около девяти, начинало темнеть... И тут возле нас притормозил проезжавший мимо грузовик. Из кабины высунулась глупая, но добродушная харя и весело спросила: «Куда едем, девоньки?» – «В Жадуны, – заискивающе пропели Ляська и Бегемот. – Подвезете?» – «А ну бросай барахло в кузов, сами садись в кабину!» – гаркнула харя, и мы в три голоса аж застонали от облегчения. Шофер, дядя лет сорока, помог нам загрузить ящики в кузов и усадил всех троих в кабину на два пассажирских места. Из окошка грузовика городишко уже не выглядел враждебным, и даже шарахавшиеся по улицам пьяные мужики выглядели скорее бессмысленными, чем опасными. Поднимая клубы пыли на сухих местах и чавкая шинами по грязи, грузовик выехал из города на проселочную дорогу.
Усадьба, куда мы ехали, находилась в трех километрах от деревни; нас должен был встретить предупрежденный телеграммой смотритель. Больше в усадьбе никто не жил, ибо она как памятник архитектуры охранялась государством. Наш спаситель-шофер выгрузил вещи прямо на крыльцо, сбегал в сторожку за смотрителем и укатил, отказавшись от предложенной десятки. Напоследок он нам посоветовал «...не очень седни по лесу бродите: мужики в Жадунах с утра гулямши, а об сю пору непременно пойдут вертуновским морду бить».
Смотритель – ветхий старичок лет девяноста – отпер барский дом и отвел нас в небольшую комнату, где, по его словам, было удобно остановиться. Мебели там не имелось, зато имелся камин... и даже дрова – на дворе, в сарае. Ляська притащила с пяток поленьев, мы с Бегемотом разобрали рюкзаки, расстелили спальники и достали еду. Мы были ужасно голодны и за ужином слегка переели... то есть слегка переели мы с Ляськой, а Бегемот переел так, что отвалился назад, таращил глаза и тихо хрюкал. Посуду мы решили помыть утром; шустрая Ляська еще раз сгоняла в сарай и подкинула в камин дров, после чего дверь в нашу комнату мы заперли (жадуновские мужики не дремлють!), а ключ повесили рядом на гвоздь.
Мы легли спать. Я, однако, проспала не долго: в два часа ночи что-то разбудило меня.
Некоторое время я лежала в темноте и слушала – но не услышала ничего, кроме Бегемотова сопения и какого-то потрескивания. Потом я поняла, что, кроме сопения и потрескивания, ничего и нет. Где-то в доме трещали половицы (здесь лежал старинный дубовый паркет), мне даже почудился в потрескивании вальсирующий ритм: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три... какая чушь! Никого, кроме старика-смотрителя и жадуновских мужиков, здесь быть не могло; ни тот, ни другие вальса танцевать не станут. Как можно тише я вылезла из спальника, прокралась к двери и приложила ухо к замочной скважине – потрескивание стало явственным. Будить Ляську и Бегемота я не стала: мне казалось, что если девчонки проснутся, этот странный звук затихнет... и что я им скажу? Я сняла ключ с гвоздя и неслышно повернула его в замке. За дверью располагалась еще одна пустая комната, из которой было два выхода: прямо, в центральный зал и налево, в боковую комнату. Стараясь наступать на скрипучий паркет как можно легче, я пошла прямо...
И увидела вот что.
Зал был очень большим; в слабом лунном свете, втекавшем через окна, он казался безграничным. На деревянных деталях поблескивали следы позолоты, на стене висел невесть как сохранившийся бронзовый канделябр. А в дальнем конце зала кружила белая женская фигура, в пышном белом платье до пят. Ее лица я не видела – то было закрыто белым низким капюшоном. Страх приковал мою руку к холодной притолоке. Танцовщица дрейфовала, кружась, как сгусток тумана, все ближе и ближе к тому месту, где стояла я. Наконец она пронеслась мимо – оборчатый край платья скользнул по моей ноге, холодный ветер обдал лицо. И вдруг из-под полупрозрачной кисеи капюшона на долю секунды вспыхнули глаза... я никогда не забуду этот взгляд. Потом женщина укружилась обратно в темноту зала... из отчетливой фигуры превратилась в сгусток тумана... дальше, дальше... пока не растворилась совсем.
И тогда я смогла отлепить руку от притолоки и вернуться в нашу комнату.
* * *
Таня перевела дыхание и замолчала.
– Что это была за женщина? – осторожно нарушил молчание Франц.
– Не знаю.
Они сидели в полусфере света от лампы на столе, завернутые в один слой тишины и два слоя темноты – темноты в комнате и темноты за окнами. И на какое-то мгновение Францу вдруг показалось, что с ним ничего не произошло, что никакой аварии не было, а просто он познакомился с этой необычной женщиной в бархатном платье и неяркой улыбке. И что сейчас они выйдут на улицу и пойдут в кино или в бар, или просто гулять по городу, а впереди у них – целых сорок лет, два месяца и семнадцать дней, а не всего лишь одна вечность...
– Мне пора на работу, – сказала Таня, вставая из-за стола. – Если вам что-нибудь понадобится – я живу рядом с вами, в номере 27. И мой вам совет: никому не задавайте вопросов, начинающихся со слова «зачем», – в первую очередь самому себе. Думайте лишь о том, что с вами произойдет в ближайший момент; сейчас, к примеру, идите в кладовку и наберите себе одежды. Потом разберитесь по телефонной книге, где можно заказать продукты. Сходите в банк. Загляните в почтовую комнату – вам должна прийти повестка на допрос. И никогда не делайте двух дел зараз и не думайте о вечном – это единственный здесь рецепт от безумия.
– Можно последний вопрос? – спросил Франц.
– Можно.
Они стояли друг напротив друга, как дуэлянты: Таня – на полпути к двери, Франц – у стола.
– При каких обстоятельствах вы погибли?
– Меня застрелил троюродный брат моего первого мужа.
Вопрос и ответ прозвучали настолько дико, что они оба рассмеялись.
– За что?
– Ни за что. Это был несчастный случай, – Таня улыбнулась и вышла из комнаты.
Кладовка представляла собой небольшую комнату со стеллажами до потолка, на которых стояли картонные ящики с вещами в целлофановых пакетах. Выбор был небольшим: каждое наименование имелось лишь в одном фасоне, причем абсолютно все изготовила компания с красноречивым названием «Без затей». Франц отнес набранную одежду в свою комнату и разложил по полкам в шкафу. Что теперь?... а, продукты... Он взял со стола телефонную книгу и выписал номер отдела доставки одного из ночных супермаркетов. Оставалось сходить в банк за деньгами.
Ночное отделение банка, найденное все в той же телефонной книге, находилось неподалеку. Сунув в карман Танину карту, Франц спустился по лестнице на первый этаж и по пути заглянул в почтовую комнату (маленькое помещение со шкафом, разделенным на двадцать шесть ячеек, по числу букв латинского алфавита). В ячейке под буквой «S» он нашел карточку-уведомление:
Настоящим вызывается Франц Шредер для свидания со следователем. |
Время свидания: 1:30, 13 мая 1993 г. |
Место свидания: Дворец Справедливости, комната 1723, подъезд 21. |
Остальные ячейки были пусты.
Он сунул карточку в карман и вышел на улицу; начинало светать. Поеживаясь от утренней прохлады, Франц прошел по Авеню 8½ и свернул на обсаженную липами улицу со странным названием «Верблюжья Аллея». Через какое-то время та расширилась и стала Проспектом Банков И Фонтанов. Дома здесь стояли современной постройки, из стекла и бетона, и довольно высокие; в широких промежутках между домами располагались обещанные фонтаны. Банков также имелось предостаточно – нижние этажи всех зданий по обеим сторонам дороги занимали различные отделения «Единственного Банка Первого Яруса». Искомое ночное отделение размещалось в доме 37 – пятнадцатиэтажном здании-пирамиде с черными отсвечивающими стенами. Взбежав по ступенькам, Франц вошел внутрь и оказался в большом зале с пятью кассирами за стеклянной стеной. Посетителей не было ни души.
В крайнем окошке сидела крошечная сморщенная старушка, наряженная в нелепую для ее возраста униформу: ярко-голубое платье и красный, в белый горошек, шейный платок. На груди у нее было приколото два значка: «Smile!» и «Меня зовут Марией».
– Здравствуйте, – сказал Франц.
– Ась?
– Здравствуйте, говорю.
– Говори громче, милок, я плохо слышу.
– ЗДРАВ-СТВУЙ-ТЕ! – заорал Франц. – На мой счет должны были прийти деньги.
– А сколько денег, милок?
– Точно не знаю... надеюсь узнать у вас.
– Что-что?
– Я не знаю точной суммы. Около тысячи монет.
– Ну-у, милок, эдак я тебе помочь не смогу... ежели ты сам не знаешь, сколько у тебя денег, – старуха неприязненно поджала губы.
– Так что же мне делать? – растерялся Франц.
– Узнай, сколько у тебя денег, – старуха захлопнула окошко, откинулась назад и, сложив руки на животе, закрыла глаза.
– Эй! – закричал Франц, но ответа не получил.
Он постучал ногтем по стеклу.
– Откройте, пожалуйста!
Старуха спала, он явственно слышал похрапывание.
В растерянности Франц шагнул к выходу, но... остановился. Старуха или ошибалась, или лгала: да ни в одном банке мира не нужно знать сумму, имеющуюся на счету, чтобы снять наличные! Франц обернулся и... отшатнулся: подавшись всем корпусом вперед, притворщица-бабушка смотрела на него колкими, как елочные игрушки, глазами.
Не сводя завороженного взгляда с сумасшедшей старухи, Франц боком отошел к соседнему окошку.
И увидел здоровенного негра самой бандитской наружности: сломанный нос, глаза-щелочки, трехдневная щетина на щеках. Передние зубы на обеих челюстях отсутствовали. Голубая форменная рубашка, расстегнутая до пояса, обнажала не слишком чистую грудь. Шейный платок съехал набок, значок «Smile!», приколотый к рубашке, казался издевательством.
– Слушаю, – прохрипел негр.
– На мой счет должны были поступить деньги.
– Имя и фамилия?
– Франц Шредер.
– Доказательства?
– Доказательства чего?
– Что ты... как его... Фрэнк Шрайвер.
– Пожалуйста, – Франц достал из бумажника водительские права и сунул их в окошко.
Негр посмотрел на права с презрением.
– Не пойдет, – и снисходительно пояснил: – Выдано не здесь.
– Так что же мне делать, если у меня нет здешних документов?
– Вот выдадут, тогда и приходи, – негр захлопнул окошко.
– Стойте! – Франц забарабанил по стеклу. – Да, что же вы все, в самом деле?!
Не слушая, негр встал и вперевалочку удалился вглубь служебной части банка.
Находясь ровно посередине между умопомешательством и отчаянием, Франц посмотрел на оставшихся трех кассиров. В окошки № 3 и № 4 даже не стоило соваться: там сидели толстяк с бессмысленным лицом дефективного и панкиня с оранжевым гребнем на подбритой голове (униформа смотрелась на ней еще нелепее, чем на старухе). Затравленно озираясь, Франц устремился к окошку № 5.
Там сидела девица лет двадцати: русые волосы, карие глаза, косметический румянец на щеках. Особенной красотой она не отличалась, но и уродкой тоже не была.
– Слушаю вас.
– На мой счет должны были поступить деньги.
– Ваши имя и фамилия?
– Франц Шредер, – с вызовом ответил Франц, и девица с недоумением посмотрела на него.
– У адвоката уже были?
– Да, – удивился Франц. – А что?
– Приглашение сохранилось?
Он вытащил из кармана измятую карточку-приглашение; кассирша разгладила ее и спечатала имя и фамилию Франца в компьютер.
– Кредитная карточка нужна? – спросила девица.
– Да.
Она еще раз пробежалась пальцами по клавиатуре.
– Получите по почте в понедельник или вторник. Наличные будете сейчас брать?
– Да.
– Сколько у вас на счету, знаете?
У Франца опустилось сердце.
– Нет.
Кассирша скользнула глазами по экрану компьютера:
– Тысяча сто три монеты, пятьдесят семь монеток.
– ?!
– Я говорю: у вас на счету тысяча сто три монеты, пятьдесят семь монеток – запомнили?
– Вы мне... сами сказали?
– Сказала, – и уже с легким раздражением: – Вы будете брать деньги или нет?
– Буду! – с жаром заверил ее Франц. – Сто... нет, триста монет... пожалуйста!
Девица нажала еще несколько клавиш и, пока принтер печатал квитанцию, отсчитала деньги. Франц рассыпался в благодарностях. Уже собираясь уходить, он спросил:
– А что бы случилось, если б у меня не сохранилось приглашения к адвокату?
– Показали бы приглашение к следователю.
– А если б у меня не было и его?
– Предъявили бы другие документы, – сердито сказала девица. – Господин Шредер, вы задерживаете очередь.
– Какую очередь? – Франц оглянулся и... чуть не оступился от неожиданности.
За ним затылок в затылок стояла в абсолютном молчании монолитная очередь человек из тридцати, и – о, ужас! – ни у кого из них не было лиц! Отшатнувшись, Франц отвел взгляд... и в него с размаху вонзились глаза-иглы остальных четырех кассиров. У их окошек не было ни души.
Помертвев от ужаса, Франц вышел на улицу и бросился бежать. Внезапно усилившийся ветер бил ему в лицо, деревья мистически шумели, утреннее солнце скрылось за свинцовыми тучами. Через десять минут он уже вбегал в Общежитие.
Запершись в своей комнате и отдышавшись, Франц пришел к выводу, что произошедшего не произошло. Ему лишь показалось, что у тех людей не было лиц; показалось потому, что все они, как один, носили серые широкополые шляпы из жесткого ворсистого фетра и просторные бежевые плащи с блестящими перламутровыми пуговицами.
Спал он в тот день неспокойно и несколько раз просыпался с неприятным ощущением незащищенной спины.
В 1:25 на следующую ночь не выспавшийся и раздраженный Франц уже сидел на семнадцатом этаже Дворца Справедливости перед дверью кабинета 1723. Как и перед посещением Адвоката, за одну минуту до назначенного времени дверь отворилась, и из кабинета Следователя спиной вперед вышел Предыдущий Посетитель – давешний рыжебородый мужичонка. Однако на этот раз он не кланялся и не кричал «Всего хорошего!», а безмолвно затворил дверь замороженным движением руки и повернулся, скользнув по лицу Франца безумными глазами.
– Здравствуйте, – сказал Франц.
Мужичонка вздрогнул и сфокусировал взгляд; воцарилось тяжелое молчание. Потом Посетителя прорвало – указуя трепещущим перстом на дверь кабинета Следователя и воздев другую руку ввысь, он возопил:
– Это Сатана в образе агнца божьего! Это аггел диаволов, коему гореть в геенне огненной! Убийца сирот и вдов, растлитель младых отроков!... Проклинаю его! – он потряс сжатыми кулаками над головой Франца. – Пр-роклинаю!! – Посетитель зарыдал, закрыл лицо руками и бросился прочь.
Покачав головой, Франц толкнул дверь кабинета.
– Здравствуйте. Меня зовут Франц Шредер.
Следователь – лысый дородный мужчина в дорогом темно-сером костюме – сидел за столом и писал что-то на листке бумаги ровным бисерным почерком. Дописав до точки, он поднял глаза.
– Добрый вечер.
Франц застыл на пороге кабинета: лицо Следователя напоминало ему кого-то. Да что ж это в самом деле – сначала Таня, теперь Следователь...
– Садитесь.
Франц сел и огляделся. В интерьере кабинета произошли существенные изменения: пол был идеально чист, стол прибран и протерт до блеска, валявшиеся повсюду книги и коробки исчезли.
Следователь вальяжно откинулся на спинку кресла и положил ногу на ногу.
– Насколько я информирован, господин Шредер, со своим адвокатом вы уже встречались, – он говорил гнусавым басом, так похоже спародированным Таней.
– Да.
– Значит, ваши права и обязанности были вам разъяснены.
– Нет.
Следователь неожиданно изменил позу: отъехал с креслом назад, наклонился вперед и уперся обеими ладонями в колени.
– Впрочем, это неважно. Перейдем к делу: вам придется заполнить Анкеты.
– Но я уже заполнял анкеты! – удивился Франц.
– То были другие анкеты и в другом месте, – веско сказал Следователь. – Материалов из Регистратуры мы не получаем.
– Так зачем же меня заставили тратить на это время?
Следователь привстал, оперся руками на стол и тяжело посмотрел на Франца.
– Этого я вам сказать не могу, – зловеще произнес он.
Нырнув вниз, Следователь извлек из ящика стола пачку бланков, вложил ее в конверт и положил перед Францем. Затем с неожиданной для своих габаритов грацией потянулся, встал и упругой кошачьей походкой прошелся по кабинету.
– Заполненные Анкеты отправите почтой не позднее сегодня, – он вернулся к столу и сел в кресло в позе первого ученика: выпрямившись и сложив руки на столе. – А теперь начинаем допрос. Внимание, включаю диктофон.
Он нажал малозаметную кнопку, утопленную в столешнице, и гнусаво произнес:
– Запись сия производится в кабинете 1723 в 1:40, 13 мая 1993 года. Допрашивается Подследственный Франц Шредер. Вопрос первый: расскажите о самом странном происшествии вашей земной жизни, – Следователь откинулся назад, обмяк и свесил руки по обеим сторонам кресла. Голова его упала на грудь, а шея собралась тремя дополнительными подбородками.
Тут-то Франц его и узнал: это был Адвокат! Да-да, несмотря на перемены в одежде и манерах, перед ним сидел тот самый недотепа и неряха, которого он видел здесь вчера. Франц не мог определить, когда именно проходимец притворялся, а когда был самим собой, – в обоих случаях его поведение выглядело естественным. Однако Франц не сомневался: Адвокат и Следователь – это один и тот же человек.
«Ну, я тебе покажу, как дурака валять!» – усмехнулся Франц и нараспев начал:
– Я всю жизнь прожила в России, тогда еще СССР, и работала архитектором – не таким архитектором, который проектирует новые дома, а таким, который изучает старые. Наш отдел...
Следователь сонно кивал в такт его словам.
– ...С сыном обычно оставалась моя мать, ну а если она не могла, то я просила кого-нибудь из подруг... – монотонно бубнил Франц.
* * *
Следователь мирно додремал до конца рассказа о танцовщице в старинной усадьбе, а потом задал два вопроса: «Чем пахло в поезде, на котором вы ехали из Москвы?» и «Какого цвета у Ляси волосы?». Выслушав бессмысленные ответы застигнутого врасплох Франца, он выключил диктофон и махнул рукой в сторону двери. Франц принял это за разрешение идти и удалился со смешанными чувствами: он не понимал, кто кого разыграл.
Следователь сказал правду: эти Анкеты и в самом деле сильно отличались от Анкет в Регистратуре – содержали другие вопросы, организованные в другие группы. Франц вздохнул (он сидел за столом в своем номере) и придвинул Анкету № 1 «Родители»: даты и места рождения, вероисповедание, происхождение, образование и т. д. Было довольно много вопросов, касавшихся их культурных привычек.
Вторая Анкета «Братья и сестры»: брат, на 6 лет старше Франца, профессор физики, Франция...
Потом шла бывшая жена (Третья Анкета так и называлась: «Бывшие супруги»). Как бы Францу ни хотелось пропустить эту Анкету, он заставил себя подробно ответить на все вопросы до единого.
Четвертую Анкету («Нынешний/яя/ие супруг/а/и») Франц пропустил, а вот с Пятой («Дети») – провозился долго. Ответы на некоторые вопросы даже не уместились у него в отпущенные промежутки, так что пришлось использовать запасные листы (подшитые в конце каждой Анкеты).
Шестая Анкета включала в себя данные о самом Франце и, соответственно, много времени не отняла: родился тогда-то, там-то и тому подобное. Вопросов личного порядка там не было, все они содержались в Анкетах с седьмой по десятую.
Седьмая Анкета «Культурные привычки»: любимые писатели (Во, Чехов, Гамсун), любимые композиторы (Рахманинов), любимые художники (Питер Брейгель, Ренуар, Дали). Пробовал писать научно-фантастические рассказы... играл на скрипке и гитаре на полупрофессиональном уровне... рисовать не умею...
Восьмая Анкета «Психологический портрет» состояла из тестов типа «нужное подчеркнуть». Примерно треть вопросов относилась к сексуальной сфере.
Последняя, девятая Анкета «Интеллектуальный уровень» состояла из тестов типа IQ, а также (что особенно понравилось Францу) логических задач. На каждую задачу отводилось очень короткое время (засекать доверялось самому Анкетируемому), и Франц в спешке сделал-таки одну ошибку.
Заполнив Анкеты, он запечатал их в полученный от Следователя конверт (адрес был там уже напечатан, марка – наклеена). Франц спустился в почтовую комнату и положил конверт в ящик с этикеткой «Для отправки». Он также заглянул в свою ячейку и обнаружил очередную карточку-приглашение:
Настоящим вызывается Франц Шредер для свидания с раввином. |
Время свидания: 1:30, 14 мая 1993 г. |
Место свидания: Синагога, Улица 174 Церквей, дом 59. |
Даже не пытаясь угадать цели предстоящего визита, Франц пошел ужинать.
Франц мог проехать две остановки на метро, однако пошел пешком, ибо времени у него имелось предостаточно. Минут через сорок он оказался у Синагоги, массивного здания странного розовато-желтого цвета. Из окон выбивался тусклый красный свет – Франца, видимо, ждали. Он поднялся по ступенькам и с усилием отворил массивную дверь с позеленевшей от времени медной рукояткой; раздался отвратительный скрип, с каким в фильмах ужасов раскрывается гроб главного вампира. Франц вошел внутрь, и дверь захлопнулась позади него с тяжелым тупым ударом.
Он оказался в обширном зале, большую часть которого занимали ряды деревянных кресел; спереди, на небольшом возвышении располагалась кафедра. Массивные колонны темно-красного мрамора поддерживали потолок; на стенах были начертаны надписи на иврите. Единственным источником света являлась настольная лампа в багровом абажуре, стоявшая на кафедре. В общем и целом, это было подходящее место, чтобы пить кровь христианских младенцев.
Посмотрев на часы (до назначенной встречи оставалось две минуты), Франц сел в крайнее кресло в заднем ряду. И тут же позади кафедры распахнулась дверь; в помещение вошел необыкновенно высокий – под два метра – худой человек в черном хасидском лапсердаке и плоской шляпе.
– Франц Шредер? – спросил человек звучным басом.
– Да.
– Я ребе Александр, ваш Раввин.
– Александр? – невольно переспросил Франц.
– Воистину так. Матушка и батюшка нарекли меня в честь Александра Македонского, великого воителя Античности, – ребе Александр сделал широкий жест рукой. – Прошу в мой кабинет.
Франц сидел в глубоком кожаном кресле перед столом, с которого на него ощерилось чучело орла с хищно разинутым клювом и стеклянными глазами. Помимо орла, на столе ребе Александра имелись серебряный кубок, отполированный человеческий череп, свиток Торы, увеличительное стекло, средневековый фолиант в кожаном переплете и толстая ядовито-зеленая папка. Франц посмотрел на сидевшего напротив хозяина кабинета: пейсы, высокий лоб, печальные черные глаза, горбатый нос – все, как полагается, однако...
– Коньяку желаете? – предложил ребе Александр.
– Коньяку? – удивился Франц. – Спасибо, я с утра... то есть с вечера не пью.
– А я, пожалуй, выпью.
Ребе Александр достал из ящика стола пыльную пузатую бутылку, крошечную рюмку и блюдечко с тонко нарезанным лимоном. Налив коньяк точно под обрез рюмки и пошевелив с воодушевлением ноздрями, он выпил. Франц тем временем разглядывал книжные полки, шедшие по периметру комнаты. Как и полагалось книгам раввина, большинство было на иврите, но внимательный взгляд обнаруживал под самым потолком две полки с детективной англоязычной литературой.
Франц выжидательно посмотрел на хозяина кабинета.
– Ну-с, как дела? – ребе Александр с преувеличенной бодростью потер одну ладонь о другую.
– Спасибо, ничего.
– Осваиваетесь?
– Понемножку.
– К Богу еще не обратились?
– Извините?
– В смысле, в синагогу ходить не будете теперь, раз такое дело?... Или, скажем, обрезание... вы ведь не обрезаны?
– Я обрезаться не хочу, – твердо сказал Франц.
– Ладно-ладно, как вам угодно... – торопливо согласился ребе Александр.
Он помялся, явно не зная, о чем спросить еще.
– Так, значит, все у вас хорошо?
– Да.
– И помощи никакой не требуется?
– Нет.
Ребе Александр посмотрел на часы, поерзал на стуле и вдруг, наклонившись через стол, доверительно прошептал:
– Может, поговорим о чем-нибудь другом?
– О чем? – оторопел Франц.
– Представьте себе...
– ...прибор, который может определить взаимное местоположение объектов с абсолютной точностью – и воспроизвести его для другого набора таких же объектов. Возьмем, например, сложную белковую молекулу: Прибор мог бы проанализировать ее состав и изготовить точную копию, при условии, конечно, что у нас имеется запас необходимых атомов.
Заметим, однако, что местоположение частей системы не полностью определяет ее состояние – температура вещества, например, зависит от скоростей составляющих его молекул. Что ж, давайте расширим возможности Прибора: пусть он может измерять и воспроизводить не только координаты, но и скорости предметов.
Рассмотрим теперь человека: тело его состоит из молекул, молекулы состоят из атомов; Прибор мог бы воссоздать их координаты и скорости так же легко, как и любых других объектов. Предположим, что мы сделали это, и перед нами стоят два идентичных человека, с идентичными телами, идентичной памятью (ибо механизм памяти основан на химии), даже с идентичными настроениями – и в тот самый миг, когда копия завершена, мы уничтожаем оригинал! Мы как бы заменяем одно тело другим – но что при этом происходит с сознанием? Казалось бы, оно не могло перенестись из одного тела в другое и, следовательно, мертво... однако не будем торопиться с выводами.
Действительно, атомы и молекулы человеческого тела непрерывно замещаются в течение всей его жизни: мы – это то, что мы едим. Медики утверждают, что люди полностью «заменяются» каждые 6 лет; значит ли это, что наше сознание заменяется – то есть умирает! – каждые шесть лет? Какой абсурд, конечно же, нет!... но как это согласуется с нашим мысленным экспериментом? В одном случае замена атомов происходит за один миг, в другом – за шесть лет, но, ей-богу, это же не принципиально!
Для того чтобы разрешить очевидное противоречие, давайте обсудим, какими средствами человек располагает для распознания произошедшего замещения сознания. Да, по сути, никакими: ведь он наследует все воспоминания, чувства и ощущения вместе с телом! Он помнит, как выглядела его мать, что является его любимым напитком и какое у него было настроение полторы минуты назад. Таким образом, наш вывод о сохранении сознания при постепенной замене атомов ни на чем не основан – а следовательно, неверен! Полная аналогия со случаем мгновенной замены доказывает это.
Что ж, мы установили, что сознание человека умирает (или заменяется – трактуйте это, как угодно), как минимум, каждые шесть лет. Хотя нет, почему мы должны ждать полной замены атомов? Половинной замены должно быть достаточно – а это дает три года. Или мы должны следить за заменой только атомов мозга, а остальные органы не важны? Тогда мы получим цифру, большую трех лет, ибо в мозгу замена атомов происходит медленнее, чем во всем остальном теле. Чем дольше мы размышляем над загадкой смерти сознания, тем непонятнее становится ответ: ведь один момент времени в течение этих шести лет ничем не отличается от другого... в какой же именно из них сознание гибнет? Время непрерывно и неразрывно, и лишь осознав это обстоятельство, мы придем к единственно возможному выводу: сознание человека живет и умирает по своим собственным законам, не связанным с заменой атомов тела. Нам недоступна глубинная суть этих законов, но мы можем следить за их внешними проявлениями, рассуждать и задавать вопросы. Например: почему человек не замечает смерти собственного сознания? Или, быть может, замечает – но не зная, что это смерть, трактует ее неверно?
Для того чтобы понять, как именно истолковывает человеческое сознание собственную смерть, давайте подумаем, с чем оно может ее перепутать. Да только с одной-единственной вещью: сном.
Во сне с человеком может произойти все что угодно, ибо сознание его отключено – за исключением, пожалуй, коротких промежутков, когда человек видит сновидения. Однако общая продолжительность «быстрого», как его называют медики, сна измеряется лишь десятками минут за ночь, а в остальное время сознание мертво... Впрочем, быстрый сон тоже вписывается в нашу теорию: в эти моменты новорожденное сознание учится управлять новым телом, памятью, мозгом – что поневоле вызывает короткие всплески активности. А утром человек встает с постели, «проспав» собственную смерть!
Итак, мы выяснили, что человеческое сознание умирает и возрождается каждые сутки, – что несет в себе фундаментальные практические последствия. Из этого умозаключения в частности вытекает, что все, что мы с вами сейчас ни сделаем, – абсолютно не важно, ибо завтра нас все равно существовать не будет!
И ребе Александр победно посмотрел на Франца.
– Что скажете? – щеки Раввина покраснели от возбуждения. – Я это придумал сам.
– Довольно остроумно, – сдержанно похвалил Франц. – Однако базируется на неверной предпосылке.
– Как неверной?... – ахнул ребе Александр. Лицо его по-детски искривилось.
– Ваш Прибор должен одновременно измерять координаты и скорости квантовых объектов, а это запрещено принципом неопределенности Гейзенберга.
– Почему принципом?... Какой неопределимости?... – Раввин схватился за поля своей шляпы и нахлобучил ее поглубже. Длинное худое тело его раскачивалось, как на молитве, черные глаза равнялись двум колодцам отчаяния.
– Принцип неопределенности запрещает одновременное измерение координаты и скорости квантовой частицы, не говоря уж об их воспроизведении, – безжалостно продолжал Франц. – Но вы не беспокойтесь. Хоть ваша теория и не верна, ее конечный вывод все равно правилен: все, что мы с вами сейчас ни сделаем, действительно не важно.
Ребе Александр смотрел на него с безумной надеждой.
– И я могу это доказать, – веско сказал Франц. – Представьте себе...
– ...рыбоводческую ферму, где люди разводят осетров. Осетры живут по нескольку десятков штук в небольших прудах. Люди кормят их, сбрасывая пищу на дно, ибо рот у этих рыб находится на нижней стороне туловища. Заметьте, что такой способ кормления не подразумевает прямого контакта между рыбами и людьми.
Когда осетры достигают половой зрелости, некоторых из них переводят в отдельные водоемы для производства потомства. Дабы облегчить работу обслуживающему персоналу, водоемы эти соединяются с другими прудами фермы системой каналов и шлюзов. Есть еще одно обстоятельство, из-за которого люди не перевозят осетров, вытаскивая из воды: от травмы, сопряженной с такой процедурой, 63% рыб перестают есть и гибнут от голода. В результате, при переводе осетров из одного водоема в другой прямого контакта с людьми опять же нет.
Первый и единственный раз рука человека касается осетров, когда их вылавливают и забивают: самцов – когда те вырастают до нужного размера; самок – за несколько дней до нереста (ибо изымать икру из них гораздо удобнее, чем собирать со дна водоема). В живых остается лишь рыбы, предназначенные для производства потомства, но, когда самки вымечут икру, а самцы оплодотворят ее, всех их тоже забивают. Все это случается не в один день, ибо люди отлавливают только тех рыбин, которые достаточно велики, а поскольку разные осетры достигают стандарта в разное время, то отлов и забой происходят непрерывно.
Ну, а как воспринимают это сами осетры? Они видят, как с неба спускаются сети и утаскивают их собратьев наверх, где те погибают (все рыбы, конечно же, знают, что жизнь кончается там, где начинается воздух). Заметим, однако, что из-за разницы в коэффициентах преломления воды и воздуха осетры ничего не видят за поверхностью воды и наверняка думают, что там ничего и нет... а может, сочиняют нелепые легенды о живущих на небе богах. Однако легенды эти не имеют никакого отношения к реальным людям, ибо рыбы никогда не видели их и, уж конечно, не понимают их целей. Единственная закономерность, которую осетры могут заметить, – это связь между смертоносной сетью и размером поражаемой ею рыбы: ведь люди вылавливают только достаточно больших особей. Я даже допускаю, что у осетров есть специальное слово, обозначающее этот размер, – и по своему фактическому смыслу оно эквивалентно человеческому слову «старость».
Действительно, если отбросить эмоциональную шелуху, слово «старость» означает «состояние, близкое по времени к смерти». Другое дело, что у человека оно ассоциируется с одряхлением и слабостью (негативные качества), а у осетров – с величиной... но это не важно, ведь первичный смысл совпадает! В конце концов, большие рыбы не так гибки и подвижны, как маленькие, и для осетров качество «большой» тоже может иметь негативный смысловой оттенок.
Есть еще одно важное сходство между людьми и осетрами: и те, и другие имеют в равной степени туманное представление о причинах старости. Механизм старости исследован человеком хорошо: она наступает из-за накопления ошибок при воспроизводстве клеток, однако почему природа устроена так, что эти ошибки накапливаются, люди не знают.
И последнее (по счету, но не по важности) сходство между людьми и рыбами – это свобода передвижения в пределах своей планеты и своего водоема. Мне могут возразить, что человек уже побывал и за пределами Земли, однако посмотрите, как недалеко он ушел! И уж, наверное, предел человеческой активности на много веков вперед положен границей Солнечной системы.
А потому, приняв во внимание три фундаментальных сходства между человечеством и рыбой на рыбоводческой ферме, мы приходим к выводу, что люди являются всего лишь домашними животными каких-то высших существ вселенной... называйте их богами, если вы не можете без штампов! Когда какой-либо человек «созревает» – то есть удовлетворяет неким стандартам – боги «забивают» его непостижимым для нас способом... а мы, по незнанию, считаем этот процесс естественным и неизбежным! Нам неведомо, как именно боги «потребляют» человека, но разве ведомо осетрам, что их подают на стол в копченом виде? В качестве простейшей модели можно предположить, что богами, или, вернее, богом, является Земля, которая в буквальном смысле поглощает людей, впитывая в себя их трупы.
Какой же из этого всего следует вывод?... Может, нам следует восстать против злокозненных богов? Какая чушь!... Достаточно представить себе восстание осетров против людей, чтобы понять, что восстание невозможно в принципе – боги его просто не заметят! Остается лишь одно: жить дальше, будто ничего не произошло, но тем не менее помня, что все, что мы с вами сейчас ни сделаем, – абсолютно не важно, ибо мы суть не более чем чьи-то предназначенные на убой домашние животные.
Ребе Александр выслушал рассказ об осетрах, ерзая на месте, сдвинув шляпу на затылок и раскрыв рот, – столь всепоглощающего интереса Франц не видел ни у одного человека старше семи лет. Ближе к концу повествования Раввин схватил себя за бороду и, немилосердно терзая ее, стал подскакивать на своем стуле. Когда же Франц закончил, ребе Александр взорвался.
Он поднялся во весь свой огромный рост и закричал:
– Поздравляю! Браво! Брависсимо! Гениально! – он перегнулся через стол и протянул Францу длинную, как лопата, руку. – Поздравляю!
Франц молча пожал горячую костлявую ладонь; он решил придерживаться выжидательной позиции.
– Поздравляю! Замечательная находка, великолепная теор... – Раввин вдруг всплеснул руками и, рухнув в кресло, закрыл лицо ладонями. Сквозь сдавленные рыдания до Франца донеслось: – Никогда... никогда...
– В чем дело? – оторопел Франц.
– Я никогда не смогу сочинить такую теорию...
События принимали странный оборот. Неожиданно для самого себя Франц предложил:
– Если она вам так нравится, возьмите себе.
Всхлипывания стали тише.
– Берите-берите! – сдерживая смех, настаивал Франц. – Если мне понадобится, я сочиню еще.
Ребе Александр отнял руки от лица.
– Н-не м-могу, – промямлил он... но было видно, что на самом деле он может.
И он смог.
После недолгих уговоров Францу был выдан стандартный (?) бланк «Отказа от авторства», где он формально отказался от всех прав на Теорию Одомашненного Человечества в пользу своего духовного пастыря р. Александра.
После подписания документа выражения лица духовного пастыря стало отсутствующим; Раввин рассеянно пожал Францу руку и разрешил идти. Оглянувшись на пороге, последний увидел, как ребе Александр любовно укладывает «Отказ от авторства» в толстую зеленую папку.
Франц вышел из Синагоги на улицу... однако его приключения, как оказалось, еще не закончились.
На середине обратного пути возле Франца притормозил полицейский на мотоцикле и предложил подвезти. Франц согласился... и на первом же повороте чуть не слетел на землю – водителем полицейский оказался отчаянным. Пролетев по воздуху метров пять, Франц каким-то чудом приземлился обратно в седло и до конца пути изо всех сил цеплялся за обтянутые кожаной курткой плечи своего спутника. У дверей Общежития тот круто осадил ревущую машину, подождал, пока Франц слезет и, не поворачивая головы, граммофонным голосом произнес: «Желаю удачи».
За секунду до того, как полицейский умчался, потерявший способность удивляться Франц заметил мощные стальные болты, крепившие руки блюстителя порядка к рулю мотоцикла.
Общежитие встретило его тишиной; ни в фойе, ни в столовой Тани он не нашел. Съев в одиночестве ланч, Франц поднялся к себе в комнату.
Делать и читать было нечего. Он включил телевизор – в наличии оказалось неимоверное множество каналов, по пять-шесть из каждой страны мира. Посмотрев новости по CNN и убедившись, что ничего интересного с момента его смерти не произошло, Франц переключился на странный фильм о маньяке-убийце по кличке «Разрезатель Джон» – специалисте по уничтожению блондинок. Фильм оказался неожиданно коротким (около 30 минут) и на две трети состоял из сладострастного показа зверского изнасилования и кровавого убиения доброй воспитательницы детского сада. Под заключительные вопли разрезаемой на части воспитательницы Франц узнал, что «...о новых приключениях Джонни зрители узнают в понедельник в это же самое время», – фильм оказался очередным эпизодом сериала под названием «Черные дела одного парня».
С удивлением выключив телевизор, Франц лег на кровать. Хотя чему тут удивляться? Если есть телесериалы со сквозным героем – сыщиком, то почему не может быть сериала со сквозным героем – убийцей?
Франц стал думать о задаче, которой занимался в последнее время перед смертью. «Может, вместо того чтобы мучиться с общим случаем, посмотреть случай плавных потенциалов? – размышлял он. – Тогда, возможно, прояснится, как динамика устроена в принципе. Или я это уже пробовал... почему-то у меня тогда не получилось... Ага, вспомнил: рассеяние в этом случае экспоненциально слабое и забивается нелинейностью и дисперсией... которые, как нетрудно видеть, выбросить нельзя... И что делать, по-прежнему, непонятно... А если попробовать не плавные, а малые потенциалы, что тогда?» Франц рывком сел и дернулся за бумагой и карандашом... не найдя их поблизости, он некоторое время недоуменно озирался вокруг.
– Ч-черт! – выругался он в полный голос и рухнул обратно на кровать. Мысли его приняли другое направление.
«Интересно, что тут делают ученые, против которых следствие приостановлено? Университет же здесь, наверное, есть? Может, сходить, посмотреть, что там и как... глядишь, еще и работу найду на том свете (ха-ха-ха!). Впрочем, вряд ли: у них здесь, небось, Ньютон с Эйлером на факультете математики работают – супротив них не потяну... А может, и потяну: они ж, когда помирали, глубокие старики были, маразматики, наверное, а я – в расцвете сил... Или они здесь безвременно ушедших из жизни гениев насобирали? Таких, поди, немного наберется – ну, Галуа... а еще кто, так и не вспомню даже. Физики и математики, в отличие от поэтов, живут подолгу».
Он заворочался на кровати и перевернулся на живот. Мешали жить ботинки – он их сбросил. «А вообще, все это чушь собачья: на том свете науки быть не может. На том свете ответы на все вопросы, в том числе и научные, должны быть известны в принципе. Ведь недаром говорят: ‘Бог знает’. Здесь самому голову ломать не нужно, здесь только спрашивай – и добрый дядя Бог даст ответы на все вопросы. И на те даже, которых ты не задавал... и не думал ты об этих вопросах... и не помышлял...»
Он уснул.
Проснулся Франц от громкого стука в дверь; за окном светило утреннее солнце. Спотыкаясь и крича: «Сейчас, подождите!», он открыл дверь. На пороге стояла Таня.
– Как дела?
– Ну... – с послушностью не вполне проснувшегося человека Франц попытался вспомнить, как именно идут у него дела, – ...хорошо.
– Вы завтра что делаете? – резким движением рук Таня отбросила волосы за спину.
– Завтра? Не знаю... разве что в почтовый ящик посмотреть, не вызывают ли куда... да вы заходите, садитесь, – спохватился он.
– Ничего, я на минуту, – она переступила с ноги на ногу. – Завтра суббота, так что вызовов не будет. Хотите поехать за Город?
– Хочу, – не задумываясь, ответил он. – Когда, куда и на чем?
Таня рассмеялась.
– Машину я закажу по телефону к одиннадцати, а поехать хочу в горы – километров сто от Города на запад. В полную луну – красота необыкновенная! Договорились?
– Договорились! – с удовольствием согласился соскучившийся по нормальному человеку Франц. – А что там можно делать?
– Смотреть по сторонам, по скалам лазать... увидите сами. Ну ладно, мне пора, нужно выспаться, – она прошла по коридору и отворила соседнюю дверь. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи! – отозвался Франц.
Когда они вышли на улицу, машина (новенький блестящий «Мерседес») уже ждала их перед зданием Общежития – ключ вставлен в гнездо зажигания. Франц сел за руль; Таня бросила этюдник на заднее сидение и махнула рукой: «Туда». Франц свернул с Авеню 8½ на неширокую улицу вдоль парка. «Как дела?» – вежливо спросил он; «Спасибо, хорошо», – вежливо ответила Таня. Слева от дороги город постепенно превращался в пригород, справа от дороги парк постепенно превращался в лес. «А меня вчера к раввину вызывали...» – сказал Франц. «Это все стандартная последовательность: адвокат, следователь и этот... как их всех назвать одним словом?... – Таня повертела в воздухе рукой. – ...служитель культа. В моем случае это был православный поп». Город закончился, дорогу с обеих сторон обступил густой лиственный лес. Ярко светила луна, по небу проплывали легкие перистые облачка, в раскрытые окна дул прохладный сухой воздух. Ни встречного, ни попутного движения не было, их машина катила по пустой дороге. «А почему меня именно к раввину вызвали? Как они узнали, что моя мать – еврейка?» – «Узнали как-то... они всегда все как-то узнают». Таня отвернулась и стала смотреть в окно... она была нехарактерно молчалива.
Минут через двадцать окружавший дорогу пейзаж стал меняться: лес поредел, появились полузанесенные землей валуны. Потом справа от дороги промелькнула большая скала (в лунном свете ее бока казались серебристо-белыми), и тут же из-за горизонта, как по мановению волшебной палочки, выскочили горы. Последние остатки леса вылиняли совсем, кругом белели россыпи голых камней.
Вскоре начался серпантин: дорога, зажатая между вертикальной стеной и обрывом, зазмеилась по склону горы. Францу пришлось сбавить скорость сначала до шестидесяти, а потом и сорока километров в час. Они почти не разговаривали – лишь мощный мотор «Мерседеса» негромко урчал, да на поворотах шуршали шины. Минут через тридцать дорога выровнялась, и неожиданно расширилась: в скале была сделана ниша для парковки. «Здесь», – сказала Таня, и Франц остановил машину. Они вышли наружу.
Вид потрясал. Залитые лунным светом скалы громоздились над головой; растительности почти не было, лишь мох да чахлые деревца с искривленными стволами изредка пробивались в трещинах между камнями. Откуда-то доносился шум горной реки. На валуне подле дороги сидел орел: увидев их, он расправил полутораметровые крылья, тяжело спрыгнул в пропасть и исчез за краем обрыва – чтобы через мгновение появиться опять, пролететь на фоне луны и раствориться в черном небе. «Видели?» – восторженно спросил Франц. «Видела», – Таня взяла его за руку и потянула к парапету, отгораживавшему край дороги.
Им в лица ударил ветер, Танины волосы заполоскались в воздухе.
Отсюда вид был еще красивее: глазу открывалось ущелье, по дну которого протекала небольшая река. Ее русло сдавили две скалы, образуя узкую горловину, и вода с ревом рушилась вниз невысоким водопадом; в воздухе летали клочья белой пены. Полная луна освещала все это до мельчайших деталей, воздух был холоден и чист. «Ну, что скажете?» – спросила Таня. «Слов нет!... А спуститься туда можно?» – «Отсюда можно только подняться, – она повернулась и показала рукой на вырубленную в склоне горы лестницу, косо уходившую наверх. – Хотите?» – «Хочу», – сказал Франц. Они пересекли пустынную дорогу и прошли вдоль стены до входа на лестницу. «Снимите свитер», – посоветовала Таня, снимая куртку рукавами и завязывая ее на талии (она осталась в клетчатой байковой рубашке и джинсах). «Снимаю», – послушно отозвался Франц и, стаскивая на ходу свитер, пошел по ступенькам.
Лестница была шириной с полметра, так что Тани и Францу пришлось идти гуськом; оба держались за металлические перила, расположенные со стороны обрыва. Слева проплывала неровная поверхность скалы, справа чернела пустота; инстинктивно стараясь не глядеть вниз, Франц стал считать про себя вырубленные в камне ступени...
После двухсот двадцати шести ступеней они оказались на смотровой площадке. Франц огляделся: полная луна плыла над склоном горы, освещая безжизненные скалы. Чуть ниже виднелась ровная поверхность дороги, еще ниже – гулкое пространство ущелья, заполненное воздухом... оно кружило голову и вызывало неприятную пустоту под ложечкой... Франц поймал себя на том, что изо всех сил сжимает холодный метал перил. Неслышно подошедшая Таня встала рядом; волосы ее, бившиеся на ветру, пощекотали ему щеку. «Хотите отдохнуть?» – предложил Франц. «Нет», – ответила она и пошла по лестнице вверх.
После трехсотой ступени Франц заметил, что скалы вокруг начали блестеть; приблизив лицо к поверхности камня, он обнаружил в породе вкрапления розового кварца. Чем выше они забирались, тем больше становилось вкраплений; свет луны разбивался о поверхность скал мириадами розовых блесток.
Вскоре содержание кварца в скале увеличилось настолько, что ступени стали скользкими. Франц почувствовал себя неуютно; он крепко держался за перила и внимательно смотрел под ноги. Мир, казалось, состоял из холодных металлических перил справа, скользких ступеней внизу, каменной стены слева, и ветра над головой.
И вдруг перила куда-то делись... прижавшись левым плечом к скале, Франц поднял глаза: лестница впереди него была повреждены на протяжении пяти-шести метров – видимо, с верхушки горы упал валун. По ту сторону поврежденного участка стояла Таня: «...» – закричала она, поймав его взгляд, но свист ветра унес ее слова прочь.
Если бы Франц был один, он повернул бы назад: ему было страшно на физиологическом уровне... он и не знал этого о себе – что настолько боится высоты. Но не мог же он показаться трусом? Не глядя в пропасть, он отклеился от стены и сделал первый шаг... второй оказался легче... но потом лестница начала суживаться и, наконец, стала такой узкой, что Францу пришлось повернуться боком и прижаться грудью к скале. Он посмотрел вперед: вместо очередной ступеньки зияла пустота. Несколько мгновений он собирался с духом, потом глубоко вздохнул, отодвинулся от стены... и вжался обратно – страх высоты оказался сильнее... он помедлил несколько секунд, слушая удары пульса. Но тут что-то коснулось его правой руки. Он поднял глаза: распластавшись струной вдоль скалы – так, чтобы оставить ему достаточно места рядом с собой – Таня протягивала ему руку. И тогда он отлепился от стены, одним легким шагом перешагнул через провал и, поддерживаемый ветром, прижался к холодному камню. На мгновение они оба замерли; потом теплая Танина ладонь зашевелилась в руке Франца и легонько потянула вверх. Не расцепляя пальцев, они прошли боком остаток поврежденного участка лестницы.
Франц все еще тяжело дышал... Таня деликатно отвернулась и пошла вверх.
После второй смотровой площадки (на которой они останавливаться не стали) гора приобрела совершенно сюрреалистический вид: скалы состояли из чистого кварца и, казалось, светились изнутри холодным розовым пламенем. Шум водопада сюда не доносился, но было видно, как ниже по течению река впадает в круглое озерцо; на его середине трепетало отражение луны. Раздвоенная верхушка горы по ту сторону ущелья застыла на фоне звезд четким зазубренным профилем; верхушка ближайшей горы скрывалась за нависавшим над тропой карнизом.
Чуть-чуть не дойдя до карниза, лестница нырнула в туннель. Однако темно не стало: стены туннеля светились неярким розовым светом. Лунные лучи пробиться сквозь каменную толщу явно не могли; получалось, что кварц фосфоресцирует сам по себе... Франц никогда не слышал о таком.
На протяжении метров трехсот туннель шел вверх, потом выровнялся и уперся в металлическую винтовую лестницу. Вскарабкавшись по ней, Франц и Таня оказались на верхушке горы.
Они стояли посреди ровной площадки сто метров на сто. На дальнем ее конце высилось непонятная конструкция, состоявшая из толстого столба и горизонтально подвешенного на нем колеса; канат, обернутый вокруг последнего, тянулся куда-то вниз. Зеркально гладкий, без единой шероховатости, пол источал ровный розовый свет. Таня молча потянула Франца за руку к краю площадки.
Гора уходила вниз гладкой светящейся стеной – сначала к черной ниточке дороги, потом к белой ниточке реки и зеркальному кругу озера. Все пространство от земли до луны занимал ветер; он хлестал по лицу, бил в грудь, рвал волосы и свистел в уши. «СПУСКАЕМСЯ?» – крикнул Франц Тане в ухо и потянул обратно в туннель. «НЕТ!» – угадал он по движению ее губ. Она махнула рукой в сторону конструкции на дальнем конце площадки.
Осторожно шагая по скользкому, как зеркало, полу и держась за руки, они подковыляли к столбу. Там имелся маленький пульт управления с единственной кнопкой – Таня нажала ее. С лязгом, слышным даже сквозь завывания ветра, колесо на столбе пришло в движение и потянуло канат; из-за края площадки вынырнуло подвешенное на металлической скобе сиденье. Это была канатная дорога: «САДИСЬ!» – угадал по Таниным губам Франц. «ТЫ ПЕРВАЯ!» – прокричал он в ответ.
Они осторожно отцепились от столба и доковыляли, сдуваемые ветром, к дальней от обрыва точке под колесом. Очередное сидение приближалось; Таня схватилась за него рукой, ловко подпрыгнула и села – Франц даже не успел ее подсадить. Защелкивая на ходу страховочную раму, она махнула рукой и исчезла за краем площадки. Следующее сиденье выехало наверх; Франц подпрыгнул, больно стукнулся обо что-то коленкой и сел. Кресло медленно поехало в пропасть... поспешно защелкнув страховочную раму, он вцепился в нее обеими руками.
Канатная дорога шла вплотную к поверхности горы, зигзагом обходя расставленные на склоне опоры. Слушая замедляющиеся удары сердца, Франц смотрел на бугристую поверхность плывшей мимо скалы – та постепенно перестала светиться и превратилась в обычный известняк. Ветер утихал... вскоре показалась нижняя посадочная площадка – неширокий деревянный помост, поднятый над уровнем дороги метров на десять; вниз вела узкая лестница. В центре помоста находилась будка (внутри которой, видимо, помещался мотор канатной дороги). У будки стояла Таня – как только ноги Франца коснулись помоста, она отключила ток. Впервые за последние три часа наступила полная тишина. Ступив на шершавую поверхность деревянного помоста, Франц ощутил, что колени его слегка дрожат.
– Что ж ты не сказала, что здесь есть канатная дорога? – спросил он.
– А что ж ты полез по лестнице, если боишься высоты? – Таня улыбнулась и коснулась его щеки кончиками пальцев.
И тогда Франц привлек ее к себе, а она, обняв его за шею, запрокинула голову – минуты две они молча целовались... потом на мгновение оторвались друг от друга, чтобы перевести дыхание. И тут же Таня вновь пригнула его голову вниз, и они опять соединились в поцелуе. Франц положил ладонь ей на грудь – Таня вздрогнула, но лишь крепче прильнула к нему... потом с содроганием оттолкнулась.
– Не здесь, – выдохнула она. – Пошли!
Она схватила его за руку и устремилась вниз по лестнице, потом за угол; Франц увидел парковку и их машину. Отпустив его ладонь, Таня распахнула дверцу с водительской стороны и села за руль.
– Скорей! – бросила она, заводя мотор.
Таня гнала машину по темной крутой дороге; шины визжали на поворотах, фары то выхватывали из темноты кусок скалы, то втыкались в асфальт, то яркими конусами уходили в пустоту. Франца мотало из стороны в сторону... он лишь удивлялся, каким чудом Таня сохраняет равновесие сама. Постепенно дорога стала положе; наконец, они оказались на прямом уровне шоссе, прорезавшем долину между двумя горами. Таня увеличила скорость до ста пятидесяти километров в час.
– Куда мы едем? – спросил Франц.
– На Виллу.
– На какую виллу?
– Через пять минут увидишь.
Вихрем проскочив десятикилометровый спуск, они вылетели на равнину по ту сторону горного хребта. Шоссе вновь обступил лес... вдруг Таня затормозила и свернула на неширокую боковую дорогу. С минуту они неслись между черными стенами леса; наконец Франц увидел двухэтажный дом – окна были темны, над крыльцом горел зеленый фонарь.
– Слава богу! – выдохнула Таня. – Вилла свободна.
«Мерседес» остановился; они торопливо выскочили из кабины и взбежали на крыльцо. Таня выхватила кредитную карточку и вонзила ее в щель возле дверного замка; раздался мелодичный звук, с которого в аэропортах начинается радиоприглашение на посадку. В окнах дома вспыхнул свет, дверь начала медленно растворяться. Не дав ей открыться до конца, Таня протиснулась боком, таща Франца за руку. Вдруг она обернулась и дерзко посмотрела ему в глаза; Франц притянул ее к себе, а когда она податливо откинулась в объятиях, то ощутил, что его сердце вот-вот выпрыгнет из груди. «Где спальня?» – хрипло спросил он. Схватившись за руки, они пронеслись сквозь переднюю и следующую за ней комнату, взбежали по винтовой лестнице на второй этаж. Таня на мгновение задержалась у двери ванной: «Принять душ?» – почему-то шепотом спросила она, но Франц нетерпеливо дернул ее за руку: «Потом!»
Они влетели в спальню с широкой двуспальной кроватью под белым мохнатым покрывалом и остановились друг напротив друга. Франц расстегнул на ее рубашке верхнюю пуговицу... вдруг Таня оторвалась от него и стала раздеваться сама, по-тигриному расхаживая взад-вперед и швыряя снятые вещи на пол. Раз – полетела в сторону рубашка, два – последовали следом джинсы... Когда она, раздевшись догола, залезала под одеяло, Франц лишь успел стащить с себя кроссовки и рубашку. «Скорей!» – шепотом торопила Таня; через полминуты он уже лежал рядом с ней. Она обняла его за шею и положила голову ему на плечо, а он склонился над ней и поцеловал...
...а тем временем, из приземлившейся летающей тарелки вывалился тринадцатиног (осьминог-мутант?) отвратительного зеленого цвета, трясущийся, как желе. Франц вжался в землю позади тощего куста красной смородины – проклятое растение нисколько не скрывало его! Некоторое время чудище таращило жуткие розовые глаза, расположенные со всех девяти сторон его головы, а потом решительно поползло в направлении Франца. Оно заметило его! Надо спасаться бегством! В панике Франц вскочил во весь рост и бросился бежать, но с каким же трудом и как медленно его тело рассекало вязкий, как кисель, воздух... Он обернулся – чудовище нагоняло! Из последних сил Франц рванулся вперед, но было поздно: длинное зеленое щупальце с острым когтем на конце обвилось вокруг его щиколотки. Он упал ничком, а инопланетный монстр навалился сверху дряблой трясущейся массой. Распластавшись под неимоверной тяжестью, Франц зажмурился и приготовился умереть, однако чудище лишь ласково трясло его за плечи и приговаривало человеческим голосом: «Просыпайся, пора вставать». Боже, это было страшней всего! «А-а-а!!!» – беззвучно заорал Франц и раскрыл глаза.
Он лежал на животе, укрытый одеялом. На краю кровати сидела смутно знакомая молодая женщина и теребила его за плечи: «Просыпайся! – повторила она. – Пошли на речку купаться». Он перевернулся на спину и сел – утреннее солнце непривычно светило в окно... какая речка? Все еще не понимая, где он находится, Франц недоуменно посмотрел на женщину: та нисколько не походила на склизкого зеленого монстра. И даже напротив – вид ее был в высшей степени приятен: бедра обернуты полотенцем, на голой груди с маленькими розовыми сосками блестят невытертые капли воды. Ну, конечно – это Таня... он почувствовал укол желания. «Иди сюда, – он потянул ее за руку к себе. – Или нет, подожди, я сейчас... – он попытался встать, завернувшись в одеяло, но было неудобно. – Не смотри на меня, пожалуйста, а?» – «Ты стесняешься?» – удивилась Таня, отворачиваясь. Он вышел из спальни. «Можешь использовать мою зубную щетку...» – крикнула она вдогонку.
Когда он пришел из ванной, придерживая завязанное на поясе полотенце, шторы на окнах были опущены. Абсолютно нагая Таня лежала поверх одеяла на кровати и смотрела на него распутными зелеными глазами. «Иди ко мне», – шепнула она, протягивая руку. Плохо завязанное полотенце упало на пол, но Франц этого не заметил.
Когда он проснулся в следующий раз, Таня была полностью одета и жевала бутерброд с салями. «Я сварила кофе, хочешь?», – сказала она, увидев, что Франц открыл глаза. «Сколько сейчас времени?» – хрипло спросил тот; «Час дня, – ответила Таня. – Пошли купаться, малыш». – «А почему ты называешь меня ‘малыш’? Мой рост, вообще-то, метр 85». – «Не знаю, почему... ты хочешь, чтоб я звала тебя по имени?» – «Зови, как тебе нравится, я после смерти стал сговорчивым», – сказал Франц. «Сговорчивый бойфренд?... Я ждала такой удачи всю жизнь! – Таня рассмеялась. – Буквально всю жизнь!»
Нагруженные имеющимся на Вилле пляжным снаряжением, они прошли с полкилометра по лесной тропинке к довольно широкой (метров пятьдесят) реке. Вода была кристально чиста, имелся также песчаный пляж. Искупавшись и полежав с полчаса на горячем песке, они переплыли на другую сторону и двинулись по тропинке идущей вдоль берега по течению вверх.
Летали стрекозы. Жарко светило солнце. Франц и Таня медленно шли, перебрасываясь случайными, ничего не значившими словами. Франц держался чуть позади, с удовольствием разглядывая Танину фигуру: длинные стройные ноги, узкие бедра. Сначала река текла по кромке бескрайнего поля, засеянного неизвестным злаком, потом по опушке негустого леса, столь же ухоженного, сколь и поле... казалось, им вот-вот встретится компания гномов, суетливо корчующих пенек или подстригающих травку. Примерно через час они сделали привал и искупались еще раз... потом занимались любовью... потом с полчаса просто сидели в тени. Обратно шли по противоположному берегу, а когда пришли – расстелили на траве скатерть и разложили принесенные с Виллы консервы. Ели долго, развалясь на надувных матрасах и болтая о пустяках. Франц поведал о своих приключениях у Следователя и Раввина, а Таня, отсмеявшись, рассказала о своем визите к Попу (оказавшемся столь же безумным, сколь и ребе Александр). После еды они покидали грязную посуду в пластиковый мешок и стали играть в летающую тарелку и бадминтон. Царило полное безветрие. Время текло. Около четырех спортивные игры надоели, и Таня стала рисовать приглянувшийся ей пейзаж, а Франц пошел на разведку в маячившие на горизонте холмы.
Вернулся он около восьми; они собрали рюкзаки и отправились в обратный путь. На Вилле Таня принялась готовить ужин, а Франц, послонявшись без дела, полез в брошенный ею на веранде этюдник. Там была небольшая акварель, изображавшая желтый песчаный берег темно-синей реки, позади – ярко-зеленое поле и, на горизонте, коричневые холмы. Нарисовано было как-то... клочковато – мазками разной густоты и цвета, а то и просто с просветами непрокрашенного ватмана...
– Издали нужно смотреть, – сказала неслышно подошедшая Таня, и Франц вздрогнул от неожиданности.
Она отнесла картинку на вытянутой руке, и отдельные – ранее казавшиеся неуклюжими – мазки слились в нежные цветовые пятна, плавно переходившие друг в друга. Акварель ожила.
– Ужин готов, – объявила Таня, убирая акварель в этюдник. – Пошли, малыш.
Было уже светло. Движение «Мерседеса», неуклонно рассекавшего воздух, действовало усыпляюще – Таня спала, безмятежно привалившись к окну. Шоссе монотонно убегало вперед и в полном согласии с законами перспективы стягивалось в точку. Горы остались позади, машина подъезжала к Городу.
Вчера Таня и Франц легли в постель сразу после ужина и снова любили друг друга, а потом уснули в обнимку на широкой мягкой кровати. Было прохладно, в раскрытое окно заглядывали ветки росшего у Виллы клена. Полная луна и ровное тепло Таниного тела навевали на Франца сладкие сны. Выспаться, однако, не удалось: Тане надо было возвращаться в Город, чтобы доделать взятую на дом работу. Пока Франц одевался, она позвонила куда-то и сообщила, что Вилла освобождается; они спустились вниз и сели в машину. Выруливая на шоссе, Франц оглянулся – что ж, он прожил здесь не худшие полтора дня своей жизни.
К Общежитию они подъехали чуть позже шести часов – ночь уже закончилась, утро еще не началось; ни одного человека кругом видно не было. Как только Франц выключил мотор, чуткая Таня проснулась; они вылезли из машины, оставив ключи на переднем сидении. «Насчет машины я позвоню из своего номера», – сказала Таня, и они медленно поднялись на второй этаж. Около комнаты Франца она прильнула к нему всем телом, а он обнял ее за плечи и уткнул нос в пахнувшие чем-то душистым волосы. Они замерли на секунду, а потом разделились и одновременно вошли в двери своих комнат.
Отплывая от реальности в сладостном преддверии засыпания, Франц вспоминал, как, лежа на животе и положив подбородок ему на плечо, Таня смотрела на него сияющими изумрудными глазами и повторяла: «Господи, наконец у меня кто-то есть... Господи, наконец я есть у кого-то!»
...были самым благополучным временем в жизни Франца с момента его смерти. Местные безумцы, казалось, позабыли о его существовании: ни Адвокат, ни Следователь, ни Раввин его не вызывали. Единственный раз он имел дело с сумасшедшим, когда для очистки совести зашел в местный университет: ни Эйнштейна, ни Ньютона он там не встретил, зато поговорил с ученым-биомехаником – изобретателем оптимизированной ловушки на барсука.
То, что безумцы оставили Франца в покое, вернуло ему душевное равновесие –Таня же сделала его счастливым. Они проводили вместе по девятнадцать часов в сутки (за исключением времени, когда она работала в Магистратуре) и за два-три дня стали друг для друга необходимы. Они гуляли по Городу, выезжали на пикники, ходили театр (репертуар которого составляли исключительно пьесы театра абсурда – в частности, Беккета, Ионеску и Пинтера). Франц даже переселился в ее комнату, и они спали в обнимку, теснясь вдвоем на односпальной кровати. Они идеально сочетались во всех отношениях и стали друг для друга островками здравомыслия в океане безумия.
За две недели Франц стал намного лучше ориентироваться в организации здешней жизни: все дела делались тут по телефону. По телефону можно было заказать продукты, взять напрокат машину, выписать газету... Во всех случаях общаться приходилось с автоответчиком: оставляешь номер кредитной карточки, а сорок минут спустя заказанные товары оказываются на крыльце Общежития. Доставщика Франц видел лишь однажды – в самый первый раз, когда еще не имел кредитки. Тогда его покупки привез угрюмый небритый верзила: он принял деньги, выдал сдачу и уехал, так и не проронив ни слова. Четкость и отлаженность повседневной жизни Города выглядели странно на фоне массового безумия его обитателей, тем самым подтверждая Танину теорию о том, что безумие это – кажущееся.
Несмотря на то, что идеальная организованность жизни Города явно подразумевала единый план, понять конечную цель этого плана Францу не удавалось: ему никто ничего не объяснял, а угадать что-либо по внешним проявлениям было невозможно. Некоторые люди оседали на Первом Ярусе, других поток уносил дальше, и никакой системы в этом не наблюдалось. Иногда следствие приостанавливалось на год или два; потом, без видимой причины, возобновлялось – такая история произошла с неким Таниным знакомым около года назад. Она говорила об этом человеке неохотно (а Франц, видя это, не расспрашивал) – но, похоже, тот был ее предыдущим «партнером». Таня лишь упомянула, что выучила ради него английский (который в досмертной жизни знала плохо).
Шаг за шагом познавая это чудное место, Франц несколько раз возвращался к возможности «второй смерти» (смерти в загробном мире), которую они обсуждали во время их первого ужина в столовой Общежития. По всему казалось, что Таня права: существование смерти действительно вытекало из существования боли и болезней, а последние действительно существовали здесь. Представить себе, однако, что может произойти с сознанием человека после второй смерти, ни Таня, ни Франц не могли, а поэкспериментировать – совершив самоубийство – желания у них, естественно, не возникало. И, кстати, бессознательный страх перед умиранием тоже указывал на принципиальную возможность смерти: иначе зачем бы тот, кто все это придумал, удерживал в человеке инстинкт самосохранения?
Неразъясненной загадкой по-прежнему оставались «дневные». За целый год, проведенный в Общежитии, Таня их ни разу не видела – ни на кухне, ни в столовой, ни в коридорах. А вот Франц – за свои две недели – видел, и при довольно необычных обстоятельствах. Входя однажды в Танину (как ему казалось) комнату, он обнаружил на кровати толстую голую старуху самой отталкивающей наружности... старуха спала. Франц осмотрелся: мебель выглядела как-то непривычно, да и стояла неправильно... это была не Танина комната! Не понимая, как он мог спутать номера и расположение комнат, он погасил свет и на цыпочках вышел.
В коридоре Франц несколько секунд бессмысленно созерцал висевшую на двери табличку с номером 16, а потом прошел до Таниной комнаты (№ 27) и еще раз попытался войти... и опять обнаружил толстую спящую старуху. В замешательстве, доходящем до помешательства, он решил искать убежища в своей собственной комнате... и нашел там сидевшую по-турецки на полу Таню. «Ты что, малыш?» – рассеянно спросила та, не отрывая глаз от лежавшего перед ней рисунка. Франц вылетел пулей обратно и увидел на двери номер 27. После этого все комнаты вернулись на свои места, и никакого продолжения этот сюрреалистический эпизод не имел.
Желая убедиться, что старуха не была галлюцинацией (версия, высказанная Таней), Франц попытался снова проникнуть в 16-ю комнату, однако наткнулся на запертую дверь и с чувством глубокого неудовлетворения отступил. Может, выходя оттуда, он случайно спустил щеколду? Впрочем, вряд ли: проверка показала, что все комнаты на втором этаже Общежития, кроме его собственной и Таниной, были заперты – 16-я не являлась в этом смысле исключением. С сожалением отвергнув идею вскрыть одну из комнат при помощи отвертки (Таня решительно возражала), Франц отступил.
Некоторое время он занимался сборкой радиоприемника – на что его подвигло: а) повсеместное отсутствие этих нехитрых бытовых приборов и б) неожиданное наличие на соседней улице магазина радиодеталей. Решив, что в эфире происходит нечто таинственно-значительное (а иначе зачем скрывать?), Франц вооружился книжкой по радиотехнике из университетской библиотеки и в полтора дня собрал элементарный приемник. Эфир, однако, оказался пуст: ничего, кроме атмосферных шумов, там не было.
Следующей попыткой проникнуть в тайны Страны Чудес явилось Великое Путешествие За Горы. Франц и Таня арендовали автомобиль, нагрузили его канистрами с бензином и поехали, не сворачивая, на запад. Преодолевая непрерывный бунт на борту под лозунгом «Хочу пикник!» (в познавательную ценность экспедиции женская часть экипажа не верила), Франц довел машину до половины имевшихся запасов горючего, после чего волей-неволей остановился. Дорога уходила за горизонт, и они вернулись в Город, удовлетворившись долгожданным пикником, ночевкой на свежем воздухе и составлением карты не особенно интересной придорожной местности.
В общем и целом, эти четырнадцать дней Франц и Таня были счастливы, однако двухнедельная передышка оказалась не перемирием, а затишьем перед боем. 30 мая Таня получила уведомление о возобновлении следствия по ее делу, а 31-го они оба нашли в почтовом ящике по уведомлению о передаче их дел в Прокуратуру Второго Яруса. Срок передачи – завтра, 1 июня.
Явиться им обоим надо было во Дворец Справедливости, комнату 1723.
По настоянию Тани они выехали загодя – за час до назначенного времени; выехали налегке, ибо брать с собой ничего не разрешалось. Вчера Таня отнесла все свои картины оптом в галерею, а одежду и прочие личные вещи – свои и Франца – со слезами на глазах бросила перед самым уходом в мусорный бак. Оставив двери своих комнат открытыми настежь, они в последний раз проделали путь до Дворца Справедливости и поднялись на 17-й этаж. До назначенного времени оставалось несколько минут – они сели в кресла, расположенные напротив комнаты 1723. «Может, останемся? – в тридцать пятый раз спросил Франц. – Что они нам за это сделают?» – «Неважно, что они сделают, – в тридцать пятый раз отвечала Таня. – Нам самим здесь делать нечего... поверь, я дольше твоего здесь пробыла! Этот мир – бессмысленный и пустой, как кукольный домик». По коридору ходили туда-сюда посетители, секретарши таскали папки с бумагами; шестеренки Первого Яруса крутились, как ни в чем не бывало. «Я бы хотел убедиться в этом сам, – настаивал Франц. – Может, я найду какие-то новые возможности... в конце концов, мне просто интересно!» – «Нет здесь никаких возможностей! – Таня покачала головой. – Пошли, малыш, время уже». Она встала и постучала в дверь комнаты 1723.
«Войдите!» – отозвался незнакомый мужской голос.
Комната, где их принимал Адвокат и Следователь, опять изменилась до неузнаваемости. Во-первых, она стала гораздо меньше, а во-вторых, оказалась пуста: ни мебели, ни книг на полу... ни даже человека, который мог бы сказать: «Войдите!» Таня робко взяла Франца за руку. Вдруг раздалось громкое гудение: отсекая выход, с обеих сторон дверного проема выдвинулись металлические створки.
Они были в кабине Лифта!
И прежде, чем они успели среагировать на происходившее, пол дернулся и с ускорением устремился вверх – быстрее, быстрее... Франц обнял Таню за талию, та обхватила его за шею – перегрузка росла, становясь невыносимой. Еще быстрее, еще... шатаясь на подгибавшихся ногах, Франц изо всех сил поддерживал ставшее невероятно тяжелым Танино тело. Затем перегрузка резко поменяла знак – взлетев на мгновение в воздух, а потом рухнув вниз, они с трудом сохранили равновесие. Лифт постепенно затормозил и остановился, двери растворились. Им в лица ударила волна горячего воздуха.
В дверном проеме, широко расставив ноги и держа руку на кобуре пистолета, стоял здоровенный белобрысый детина в странном черном мундире. Он широко улыбался, ощерив длинные желтые зубы.
– Здравствуйте, – неуверенно произнесла Таня.
Улыбка на лице детины расширилась, неуловимо превратившись в оскал.
– Руки за голову! – скомандовал он.
Иногда Францу казалось, что самое ужасное здесь – это жара. К обеду столбик термометра, висевший на стене в столовой, забирался выше тридцатиградусной отметки, да и к ужину ниже двадцати восьми не опускался никогда. К ночи температура спадала еще градуса на два-три, однако хуже всего было именно ночью: вонючие испарения от параши и немытых тел делали воздух настолько спертым, что некоторые задыхались. Кашель и хрип будил всю камеру, староста звал охранника – тот, лениво сквернословя, некоторое время наблюдал за задыхавшимся. Согласно правилам, врача звали, когда у больного белел кончик носа; и если охранник решал, что нос розовый, то никто в камере не спал еще два-три часа – пока приступ не кончался сам по себе. Единственным средством против «душиловки» был укол морфия, который и производился заспанным дежурным врачом после окончательного – профессионального – освидетельствования кончика носа.
Франц пока не задыхался, здоровья еще хватало... однако надолго ли? При той пище, которой их кормили, и при тех условиях работы – ответ был очевиден. Рано или поздно душиловкой заболевали все работающие; иными словами, все, кроме урок. Да и питались урки лучше остальных.
– Заключенный 21/21/17/2!
– Я!
– Заключенный 22/21/17/2!
– Я!
– Заключенный 23/21/17/2!
– Я!
– Все на месте, господин Наставник. Разрешите распустить камеру для приготовления ко сну?
А еще здесь было грязно. Грязь проникала всюду – не мусор и не пыль, а какая-то липкая, бесцветная гадость, покрывавшая пол, стены, дверные ручки; столы, стулья, тарелки и ложки в столовой; тумбочки, табуретки и кровати в камере и, конечно, самих заключенных. Грязная кожа зудела нестерпимо, особенно по ночам, однако в душ их водили раз в неделю, а в остальные дни душевая была заперта. Откуда бралась эта грязь?... заключенные понеграмотней считали, что она источается из «естества» этого места и потому должна приниматься естественно.
– Р-разреш... ик!...ш-шаю, Староста... ик!... Р-распускайте.
– Камера 21/17/2, ра-зай-дис-с-сь!
Пища, которую им давали, также не способствовала улучшению здоровья. Во-первых, ее не хватало – не хватало настолько, что избавиться от сосущего чувства голода Францу не удавалось никогда. Даже после обеда – самой обильной трапезы – он вставал из-за стола голодным. По разнарядке в обед полагалось триста граммов супа, сто граммов белков (мяса или рыбы, часто несвежих) с тремястами граммами гарнира, плюс утром выдавалось триста граммов хлеба на день. Однако Францу редко удавалось сберечь хлеб даже до полудня: после скудного завтрака есть хотелось нестерпимо, и рука сама лезла в набедренный карман комбинезона. На завтрак им давали триста граммов каши, иногда овсяной, иногда гречневой, иногда какой-то еще, названия которой Франц не знал; однако, во всех случаях вкус был отвратительный, а запах – и того хуже. В течение первых полутора недель Франц отдавал свою порцию доходяге-заключенному по кличке «Оборвыш»; однако, упав как-то раз в голодный обморок, перестал привередничать и к великому разочарованию Оборвыша начал есть кашу сам. Где-то через неделю он привык к ее вкусу и запаху, и стал есть с аппетитом. В общем и целом, наиболее приемлемой трапезой был ужин: неизменные триста граммов картофельного пюре с прогорклым жиром. Жир Франц сливал на тарелку счастливому в таких случаях Оборвышу, а само пюре имело вполне нейтральный вкус.
Как говорили на теоретических занятиях, «рацион питания научно рассчитан, дабы поддерживать в активной работе тело человека 8 часов в сутки, а его мысль – 16 часов», однако на практике до заключенных паек доходил лишь процентов на шестьдесят. Остальное оседало на кухне среди кухонной челяди, а потом расходилось среди урок и их прихлебателей. Протестовать было бесполезно, жаловаться – себе дороже.
– И куда, братцы, енто все идеть, что мы здеся нарабатываем? Вкалываем ведь с утра до вечера, света белого месяцами не видим. Кормять, опять же, впроголодь...
– Говорено тебе, дураку, сто раз на теоретических: 33% продукции здесь остается, 33% на Первый Ярус идет, а 34% – наверх, на Третий. Ты на Первом Ярусе ананасы с бананами, да телятину с индейкой жрал? Вот теперь и работай!
– Дык не жрал я ничаво на Первом Ярусе, Огузок, меня там всяво полдня продержали.
– Ах ты, гнида, опять подрывные разговоры ведешь!? А вот я тебя Наставнику отрапортую – в карцере сгниешь!
Условия их жизни и пища были ужасны, однако работа, которую приходилось выполнять, донимала еще сильней. Во-первых, рабочий день длился 11 часов, а вовсе не 8, как им бесстыдно лгали на теоретических занятиях. То есть формально-то он был 8, но во все рабочие дни, кроме субботы, им добавляли по 3 часа сверхурочных. И даже в субботу заключенным приходилось в течение трех дополнительных часов заниматься ПИБТ – Починкой Инвентаря и Благоустройством Территории, однако нормы им не давали, так что это была не настоящая работа. На ПИБТ можно было «увернуться»: взять, к примеру, ведро и тряпку и тереть в течение всех трех часов один и тот же квадратик пола в каком-нибудь отдаленном коридоре – Франц научился таким хитростям на удивление быстро.
На настоящей (нормированной) работе увернуться было невозможно: куда бы их ни погнали – на полевые работы или «химию», в швейный цех или механический – за ними неукоснительно следила охрана. Да если б даже не следила... ее величество Норма заставляла работать лучше всяких охранников. Плюс голод. Плюс страх перед урками.
Система была проста:
Во главе бригады стоял «бригадир» (на практике всегда главный урка камеры), и горе тому, кто не выполнил свою часть нормы, ибо на него обрушивался гнев остальных урок, да и рядовых «мужиков» тоже. Никого не волновало, сколько часов за последнюю ночь ты не спал из-за приступа душиловки: без справки от врача тебя гнали на работу, а раз ты вышел на работу, то должен дать норму. Справку же врач выдавал лишь при температуре выше тридцати восьми или при каком-нибудь очевидном заболевании – типа кровавого поноса или перелома руки – симптомы которого можно предъявить.
Поначалу работа не показалась Францу обременительной. В его первый рабочий день их отправили на «поле» – приятным было уже то, что их вывели на поверхность земли. Стоя на четвереньках, он медленно полз вдоль грядки, выкапывая совком странные ярко-зеленые грибы и складывая их в большие пластиковые мешки. После спертого воздуха подземелья легкий ветерок, дувший над полем, приносил райское блаженство; яркое солнце припекало спину. Хоть Франц и ковырял, не прерываясь, совком в земле, на работе он не концентрировался и думал свои мысли. И уж, конечно, он не смотрел по сторонам, стараясь забыть, что поле оцеплено автоматчиками в черной униформе и что справа и слева от него работают другие заключенные в мешковатых красных комбинезонах.
Он вспоминал, как на него посмотрела Таня, когда ее выводили из «приемника» через тяжелую металлическую дверь, помеченную зеркалом Венеры. Обернувшись на пороге, Таня улыбнулась и махнула рукой... и тут охранник в черном мундире грубо толкнул ее в спину. «Держи руки за головой, шалава, – залаял он, – сколько раз говорить?» Франц бросился на выручку, но перед ним вырос другой охранник и с удовольствием ткнул ему в лицо пистолетом: «А вот это видал, падла? С-стоять...» Кровь застучала у Франца в висках, однако бунтовать было бесполезно, и он отступил, вытирая разбитую губу платком. А через минуту и его самого увели через дверь, помеченную мечом Марса.
Следующим пунктом программы явилась «баня», где у Франца отняли одежду, обрили наголо и прогнали сквозь ядовитый, якобы дезинфицирующий душ. Затем ему выдали уродливый мешковатый комбинезон и белье (все скроено из одной и той же грубой ткани красного цвета), а также огромные нестерпимо-вонючие черные сапоги. Охранник провел Франца по длинному коридору, перегороженному в двух местах решетчатыми дверями, и сдал внутренней охране, одетой в мундиры белого цвета.
Беломундирный охранник отвел его в комнатушку со столом и стулом и выдал очередной набор анкет – на этот раз Франц даже не пытался спорить и безропотно взялся за работу. Анкеты имели ярко выраженную криминально-судебную направленность: «Состоял(а) ли под судом за убийство, изнасилование, неуплату налогов? Испытывал(а) ли позыв к преступлению? Были ли проблемы с наркотиками?» После заполнения анкет Франца сфотографировали, дактилоскопировали, и уже через полчаса он входил в камеру 21/17/2, сжимая под мышкой комплект серого постельного белья.
Франц оказался в небольшой комнате с двумя рядами двухэтажных кроватей и проходом посередине. Между кроватями стояли низкие деревянные тумбочки; вдоль прохода выстроились табуретки (на каждой – по аккуратно сложенному комбинезону и паре носков). Под табуретками стояли сапоги. На кроватях спали люди – одни храпели, другие что-то бормотали во сне и ворочались. Какой-то заключенный привстал на локте, бросил над Франца мутный взор и тут же, как подрубленный, упал обратно на подушку. Вонь стояла несусветная, исходящая в основном от наполненного почти до краев бака с мочой и нечистотами, стоявшего у входа. Франц в растерянности озирался по сторонам в поисках свободного места и, наконец, обнаружил две незанятые верхние полки в непосредственной близости от вышеупомянутого бака...
– Эй, придурок... подь сюда! Бери ведро и швабру – пойдешь со мной.
– Так ведь приборка уже закончилась, господин Член Внутренней Охраны.
– Я тебе покажу, закончилась, с-сукин сын! Будешь у меня заместо ужина пол мыть.
Поток воспоминаний прервался чувствительным пинком в бок – Франц поднял глаза. Над ним стоял их бригадир, урка по прозвищу «Дрон» – жилистый человек лет сорока с гнилыми прокуренными зубами. «Ежели и дальше будешь херово работать, Профессор, огребешь...» – коротко сказал бригадир и, не дожидаясь ответа, вразвалочку удалился. Возмущаться вслух по поводу пинка в бок Франц не стал: ему уже успели объяснить, что с урками лучше не связываться. «Почему херово?» – неуверенно подумал он... Оглядевшись по сторонам, он получил ответ на свой вопрос: между ним и остальными бригадниками лежало метров десять необработанной грядки. Он постарался сконцентрироваться на грибах и некоторое время яростно орудовал совком, поминутно поднимая глаза и проверяя расстояние между собой и ближайшим заключенным. Но увы! – отставание продолжало увеличиваться, хотя и не так быстро, как раньше. Некоторое время Франц работал, не смотря по сторонам, однако получилось еще хуже: через полчаса он опять поймал себя на посторонних мыслях, а расстояние между ним и ближайшим заключенным выросло до пятнадцати метров. К обеду он отставал уже метров на двадцать и выхода из создавшегося положения не видел. За столом заключенные-«мужики» прятали от него глаза (урки сидели отдельно), и даже общительный Оборвыш ни разу к нему не обратился. Франц понимал, что дело плохо, но поделать ничего не мог... к концу дня, несмотря на все усилия, он отстал метров на тридцать. «Только не говори, что тебя не предупреждали...» – негромко сказал Дрон, обернувшись из предыдущей шеренги, когда их гнали с поля домой.
В тот вечер урки избили его в первый раз.
Как только Франц вошел в камеру, Дрон боком, по-крабьи, подошел к нему и, не размахиваясь, ударил в лицо. Франц успел подставить руку, но тут ему прилетело сзади, и он упал на пол. Его стали бить ногами. Некоторое время он исхитрялся прикрывать руками одновременно лицо и живот, но потом получил-таки удар в подбородок и потерял сознание.
Очнулся Франц лежащим на своей койке и, ощупав себя, с удивлением обнаружил, что у него ничего не сломано... даже зубы оказались на месте. Он отделался синяками. То ли ему повезло, то ли в планы урок членовредительство почему-то не входило.
– Эй, Припадочный... Сбегай-ка на кухню, принеси пожрать. Скажи дежурному: «Дрон просит». Да пусть мясо дает, а не кашу, как вчера...
На следующий день Франц отстал всего на десять метров, но по угрюмому молчанию мужиков понял, что его все равно будут бить. Входя в камеру, он предполагал, что кто-нибудь из урок сразу же бросится на него, и решил, не заботясь о последствиях, ударить первым. Однако ему дали беспрепятственно пройти к своей койке, залезть наверх и сесть... Франц вздохнул с облегчением: его, вроде бы, «простили»; в конце концов, десять метров не такое уж большое отставание.
Тут-то ему и врезали чем-то тяжелым по затылку; он слетел на пол, и его опять стали бить ногами. Кто бил, он не разглядел, так как почти сразу потерял сознание. Однако первый удар нанес явно кто-то из мужиков, ибо никого из урок в то время поблизости не было.
Как и в первый раз, тяжких повреждений у Франца не было. Правый его глаз, однако, не открывался, на голове имелось несколько глубоких ссадин, а тело покрывали многочисленные синяки самой разнообразной формы.
Только на третий день он окончил работу вровень с остальной бригадой.
– ...А ежели опять одну кашу принесешь, падла, пеняй на себя!
Примерно на пятый день Франц стал позволять себе короткие периоды неконцентрации. Во-первых, он добился некоторого автоматизма в выкапывании грибов (так что во время «отключений» его производительность труда уменьшалась не так уж и сильно); а во-вторых, стал работать в принципе быстрее и в конце дня мог наверстать то, что терял в его начале.
Потом было воскресенье – выходной, а с понедельника их перевели в один из химических цехов – «на химию».
Если б Франц попал туда сразу после смерти, то непременно бы решил, что находится в аду. Это был огромный – триста метров на пятьсот – подземный зал, забитый всевозможным оборудованием: резервуарами с бурлившими без видимых причин разноцветными жидкостями, ректификационными колоннами до потолка, автоклавами с гроздьями щелкающих датчиков, обшарпанными закопченными станками и прочими машинами в том же роде – огромными, грязными и уродливыми. Каждое рабочее место освещалось отдельной лампой, и, поскольку работавших разделяло в среднем метров по тридцать, в цеху царила почти полная темнота. Недостаток света, однако, с лихвой компенсировался избытком шума: свистом рвущегося из клапанов пара, бульканьем жидкости, лязгом механизмов с движущимися частями, гудением электромоторов. Сырьем служили какие-то порошки всех цветов радуги – когда их подавали по конвейерам, в воздух поднимались столбы едкой пыли и, смешиваясь с клубами ядовитого пара, образовывали смесь, по плотности сравнимую с атмосферой Юпитера. Дышать незащищенными легкими в химических цехах было невозможно, и заключенным выдавали респираторы – однако фильтры к ним меняли лишь раз в неделю, так что к субботе респираторы воздуха практически не очищали. Да еще и температура в цеху не опускалась ниже тридцати пяти градусов, троекратно усиливая воздействие загрязненного воздуха на изможденных заключенных... Работа на химии, похоже, и являлась основной причиной душиловки.
Как бывшему ученому Францу досталась «техническая» работа – оператора ректификационной колонны. В воскресенье, после теоретических занятий их Наставник (вечно пьяный дегенерат, коего заключенные за глаза называли Алкашом) выдал ему инструкцию по эксплуатации, а уже на следующий день Франц должен был начать работу. Нужно ли говорить, что с самого утра он стал отставать от графика, ибо в реальности проклятая колонна выглядела совсем не так, как на схемах в инструкции (хуже всего дело обстояло с кнопками и рычагами, не имевших маркировки и располагавшихся в самых неожиданных местах). Франц вложил в работу все силы: носясь по винтовым лестницам с размокшей инструкцией в руке, он проверял показания приборов; справляясь со схемами, нажимал всевозможные кнопки, поворачивал верньеры, дергал рычаги... Пот заливал ему глаза, и он поминутно снимал и протирал защитные очки, не обращая внимания на тучи едкого пара. На перилах и ступенях лестниц испарения конденсировались липкой ядовитой слизью, на которой Франц однажды поскользнулся и сверзился вниз (к счастью, это произошло в самом низу колонны, так что он лишь несильно ушиб локоть). В результате, с первым сливом компонентов он опоздал всего на двадцать минут, десять из которых ему удалось наверстать во время заправки колонны новой смесью, а другие десять – во время следующей заправки. Последний за рабочий день слив компонентов он закончил строго по графику.
Однако из трех операторов ректификационных колонн график выдержал лишь один Франц. Заключенные, подвозившие сырье, простаивали, и бригада в целом норму не выполнила. Их на день перевели на половинный паек, а урки устроили безобразную «разборку» с двумя невыполненцами, повторившуюся с одним из двоих еще и на следующий день. Только в среду бригада выполнила норму и, соответственно, в четверг получила полный паек.
Именно в эту среду Франц в первый раз не отдал свою порцию вонючей утренней каши Оборвышу и съел ее сам.
– И на этот вопрос нам ответит... та-ак, кто у нас давно не отвечал... заключенный 14/21/17/2.
– Мы должны думать о своих ошибках, господин Педагог.
– Каких именно ошибках, заключенный?
– Э-э... м-м-м... не знаю, господин Педагог.
– Идиот! Сколько раз говорить: «Благодарный заключенный должен думать о своих прошлых ошибках, ибо тогда он не повторит их в будущем». А ну, повтори три раза!
– Слушаюсь, господин Педагог. Благодарный заключенный должен думать о своих прошлых ошибках, ибо тогда он... э-э... не повторит их в будущем. Благородный заключенный должен думать о своих ошибках, ибо тогда...
– Кретин! Три дня карцера!
На химии их бригада проработала две недели, а потом их перевели в механический цех, к конвейеру, и это оказалось хуже всего. По конвейеру ползли остовы каких-то механизмов неизвестного назначения – в обязанности Франца входило прикреплять к ним электромоторы. Работа включала в себя четыре операции:
Работая на химии, Франц не испытывал никаких трудностей с концентрацией внимания: ему приходилось непрерывно сортировать поступавшую информацию и на ее основе принимать решения – посторонние мысли просто не приходили в голову. У конвейера же думать было не нужно, и Франц постоянно сбивался с темпа, ловя себя на мыслях о Тане, о своей бывшей работе, о сыне, о взаимоотношениях между мужиками, урками и охраной... словом, о чем угодно, кроме закручивания гаек. Один раз из-за него конвейер даже задержался, и зам. бригадира – заросший бородой до глаз мужик по кличке «Огузок» – сделал ему въедливое замечание (сам бригадир и остальные урки на работу в механические и химические цеха не выходили). После обеденного перерыва Франц концентрировался на работе изо всех сил – что принесло свои плоды, и Огузок отстал. Как и в случае полевых работ, к пятнице у Франца выработался автоматизм, позволявший выполнять примитивные конвейерные операции быстро и не думая. Однако со следующей недели их перевели в один из пищевых цехов, и ненавистная тюремная действительность вновь завладела его мыслями.
За последующие два с половиной месяца их бригада работала в четырех разных механических цехах, в одном швейном, в двух химических, в двух пищевых, плюс их дважды гоняли на «поле» – и нигде больше недели они не задерживались. Никаких причин, кроме подавления мышления заключенных, в этой чехарде Франц усмотреть не мог. В конце концов, твердили же им на теоретических: «Если ты не можешь думать об исправлении ошибок, не думай ни о чем».
– 17-й сектор Второго Яруса состоит из 64-х потоков, соответствующих 64-м этажам в его вертикальной структуре. Этажи нумеруются от поверхности почвы вглубь, так что 64-й является наиболее глубоко расположенным. Плюс 12 производственных этажей. Записали?... Что тебе, 19/21/17/2?
– Меня господин Наставник как-то раз на склад изволили с собой взять, так мы тогда аж на 78-й этаж спускались.
– Не могло такого быть, 19-й, потому что в учебнике совсем другое написано. А ежели не перестанешь ты дурацкие вопросы задавать, то сидеть тебе в карцере двое суток, – вот ведь какая грустная история получается. Усвоил?
– Усвоил, господин Педагог.
– Ну и лады... А теперь займемся повторением: кто мне ответит, сколькими коридорами прорезан 29-й Сектор с севера на юг?
Впечатление, что работа придумана им в наказание, подтверждалось еще и тем, что конечный продукт ее был всегда неясен. В химических цехах, например, никто никогда не знал, что является сырьем и что получается в результате. В инструкциях по эксплуатации никогда не приводилось химических формул или названий веществ: все именовалось «сырьевыми компонентами» и «результирующими компонентами» с прибавлениями порядкового номера. В механических цехах Францу ни разу не довелось увидать результата их деятельности в законченном виде: лента конвейера как правило, уходила сквозь проем в стене (видимо, в соседний цех), а иногда полусобранные механизмы перегружались с конвейера на электрокары и увозились в неизвестном направлении охраной. Более того, однажды Францу довелось разбирать какие-то машины на составные части (что идеально объяснило бы происходившее), однако по словам заключенных со стажем такие случаи происходили редко.
На полевых работах он ни разу не видел нормальных овощей и фруктов – огурцов, помидоров или, скажем, яблок. Даже более экзотические, но все же мыслимые культуры – такие, как хурма или папайя, – бывали в редкость. Чаще всего заключенные работали на плантациях зеленых грибов, о которых ни Франц, ни его сокамерники не слышали до своего прибытия на Второй Ярус. Более того, грибы эти были ядовиты (заключенный по прозвищу «Припадочный» попробовал их и потом долго мучился животом). Другим типичным представителем местного сельского хозяйства являлся мадагаскарский дурьян, вонявший хуже утренней каши и потому практически несъедобный. Ни коров, ни овец, ни свиней здесь не держали, зато в изобилии имелся африканский бородавочник; единственной же домашней птицей являлась несчастная полярная куропатка, выражавшая свое несогласие с местным жарким климатом немилосердным мором.
На теоретических занятиях педагоги объясняли, что «исправляющая благодарного заключенного работа имеет своим побочным результатом снабжение Первого, Второго и Третьего Ярусов ценными продуктами питания и промышленными товарами». Если это и было правдой, то только в отношении Третьего Яруса, ибо никто из заключенных ни одного продукта местного производства ни на Первом, ни на Втором Ярусах не видывал.
– Все ж, братва, никак я не пойму, откудова та картошка беретси, что нам на ужин дають? Дык не растеть она здеся, верно?
– А остальное понимаешь, Оборвыш? Откуда, например, ВСЕ берется – и здесь, и на Первом Ярусе?
– Я про Первый Ярус не знаю ничаво, Припадочный, – я пробыл там всяво полдня. А вот здеся ужо десятый год маюсь, а про картошку никак скумекать не могу. Ежели, скажем...
– Припадочный! Оборвыш! А ну, мурла заткнуть, сволочи! Дрон заснул.
Теоретические занятия Франц ненавидел всеми фибрами души.
Во-первых, они отнимали единственный выходной – воскресенье. Во-вторых, во время теоретических заключенных заставляли запоминать кучу всякой ерунды. А в-третьих – и это раздражало больше всего – во время занятий приходилось делать вид, что ты согласен со всей той чушью, которую несли педагоги. Просто не спорить было недостаточно: Устав Заключенного требовал наличия в глазах «выражения согласия», причем трактовка этого термина оставлялась на усмотрение преподавателей. В результате приходилось либо действительно соглашаться (что и вправду отражается в глазах), либо быть первоклассным лицедеем. В крайнем случае сходило выражение тупого непонимания (чем и пробавлялось большинство заключенных), однако сконструировать его у себя на лице у Франца не получалось. Так или иначе, он отсидел в карцере в общей сложности пять суток, прежде чем сумел довести выражение своего согласия до требуемого уровня.
Теоретические занятия занимали почти все воскресенье – с 8-и утра до 8-и вечера – с часовым перерывом на обед; до обеда с ними занимались педагоги, после обеда заключенные готовили домашнее задание. Из шести дообеденных часов четыре отводились на философские науки (теорию исправления ошибок, теорию исправления заключенных, теорию благодарности и теорию необходимости охраны), а оставшиеся два – на технические дисциплины (географию сельскохозяйственных угодий Второго Яруса и горизонтальную структуру Второго Яруса). Философские предметы считались непрерывно развивающимися, а потому изучались непрерывно – из года в год, из месяца в месяц, каждое воскресенье. На практике, однако, непрерывное развитие сводилось к постоянному изменению формулировок, что делало последние исключительно трудными для запоминания. Так, уже при Франце в определении целей благодарности слово «доблестная» было заменено на «бдительная» («...заключенный благодарен бдительной охране за чувство надежной защищенности...»), из-за чего половина их камеры побывала в карцере.
Что же касается технических курсов, то они чередовались. В прошлый семестр, например, их Потоку читали вертикальную структуру Второго Яруса и социальный состав заключенных (Франц застал лишь самый конец занятий, а потому от экзаменов был освобожден). Как и в философских дисциплинах, материал в технических курсах был бредовым, но были и отличия. К примеру, увидев в учебнике по социальному составу таблицу с процентным распределением заключенных по профессиям, Франц машинально сложил все числа и получил... 146%. Удивившись, он стал проверять другие таблицы, и ни в одной не получил требуемых 100%! Поначалу никакой закономерности он проследить не мог, ибо числа получались хаотические, иногда больше ста, иногда меньше – до тех пор, пока он не наткнулся на таблицу с гендерным распределением заключенных:
Пол | Процентный состав |
Мужчины | 100% |
Женщины | 25% |
Из таблицы следовало, что процент мужчин зачем-то умножен на 2, а процент женщин разделен на 2. Франц проверил свою догадку на других таблицах и убедился в ее правильности: все числа были увеличены или уменьшены вдвое.
Зачем запутывались статистические данные, Франц не понимал – равно как и цели систематических искажений географических сведений о сельскохозяйственных угодьях Второго Яруса. Сравнивая свои собственные наблюдения во время полевых работ с картами из учебника, он установил, что картофельное поле на карте всегда означает грибное поле в реальности, яблоневые сады соответствуют плантациям дурьяна и так далее. Более того, в некоторые карты были зачем-то внесены нелинейные искажения масштаба!
– А я вам говорю, Староста, что розовый у него нос, а не белый. Рано еще укол делать, пусть так пока полежит.
– Так ведь БЛЕДНО-розовый, господин Доктор, а? Проверьте еще раз, пожалуйста, ведь больше часа никому покоя нету.
– Ничего поделать не могу, Староста. Как окончательно побелеет, позовите меня еще раз.
Педагогов в их Потоке было пятеро: четыре «философа» и «технарь», читавший все технические дисциплины.
1) Теорию исправления ошибок преподавал тощий мужчина лет пятидесяти с простоватой физиономией и жидкой шевелюрой неопределенного цвета (или же он был лысым?... Франц забывал его лицо, стоило лишь отвести глаза в сторону). Правая рука этого педагога висела, парализованная, у пояса: локоть согнут, мизинец и большой палец страдальчески оттопырены. Говорил он медленно, с расстановкой, вставляя самодельные пословицы («Рыба гниет с головы, а камера со старосты» и тому подобное). Он обладал лишь одним положительным качеством – фантастической глупостью, делавшей его не таким опасным.
2) О преподавателе теории необходимости охраны говорили, что он бывший военный: это был высокий, еще не старый блондин с короткими курчавыми волосами, четкими движениями и зычным голосом. Помимо склонности к солдатскому юмору и крепким выражениям, он отличался страстной любовью к горячительным напиткам. Алкоголь, однако, не сказывался на координации его движений, проявляясь лишь в блеске глаз и бессмысленных рассуждениях на общие темы. В редкие трезвые дни этот педагог бывал не в духе и обильно рассыпал наказания вне всякого соответствия с прегрешениями виновников. Заключенные поговаривали, что его скоро уберут за пьянство и несерьезное отношение к служебным обязанностям.
3) Преподаватель теории исправления заключенных перешел на педагогическую работу совсем недавно и постоянно хвастался, что ранее работал ученым-исследователем. Это был дородный дедушка лет шестидесяти с глупым лунообразным лицом; белый мундир висел на нем, как мешок. Все без исключения вопросы из любого раздела учебника он сводил к «роли молчаливого обдумывания ошибок в глобальной теории исправления» – что, видимо, являлось предметом его былых исследований. По сравнению с остальными преподавателями он был добродушен и не отправлял никого в карцер по пустякам.
4) Лично для Франца преподаватель теории благодарности был хуже всех; да и сам его предмет – обосновывавший, почему жертвы должны благодарить своих мучителей – казался наиболее унизительным. Острые маленькие глазки, прилизанные волосы и одутловатые щеки делали этого педагога похожим на мелкое хищное животное; он бдительно следил за выражением согласия в глазах заключенных и безжалостно отправлял провинившихся в карцер (из пяти суток, отсиженных Францем, четыре дал именно этот педагог). Он был чуть поумнее остальных преподавателей и, похоже, почувствовал, как Франц к нему относился – что по словам заключенных со стажем сулило тому крупные неприятности в ближайшем же будущем.
5) Преподаватель технических дисциплин относился к своим обязанностям формально. Отбубнив лекцию, он задавал вопросы по пройденному материалу, распределял наказания заключенным, плохо выучившим урок, и сразу же уходил расхлябанной походкой ничего не желающего человека. Энтузиазма, свойственного остальным преподавателям, у него не было ни на грош.
– Тогда я ему и говорю: «Ты зачем, падла, здесь стены обтираешь? Я ж тебя с говном съем!» А он мне: «Извините, господин Моджахед, я вас не заметил». Ну, я ему тогда вмазал... он, бля, у меня пять сажен по воздуху летел, прежде чем в стенку...
– Ты лучше ходи давай, Моджахед. А то весь личный состав заманал, мудила грешный.
– Я мудила? Ах ты с-су...
– Моджахед! Чирей! Ша! Пасть порву обоим...
Хотя педагоги формально считались членами внутренней охраны и, соответственно, носили белые мундиры, между ними и настоящей охраной была огромная разница. Прежде всего, в возрасте: охранниками служили крепкие молодые ребята, похожие друг на друга, как братья. Лиц их Франц не различал, ибо все они вели себя совершенно одинаково – злобно и по-хамски – а при непослушании или просто несогласии, не задумываясь, пускали в ход кулаки. Вообще же охрана воспринималась заключенными как одно из проявлений природы – как, скажем, кислотный дождь или загрязнение рек канализацией – а потому обид на нее не держали.
Второй Ярус обслуживали охранники двух типов, различавшиеся цветом униформы. Черномундирная внешняя охрана занималась конвоированием заключенных на работу, а также приемкой новичков, поступавших с Первого Яруса. К беломундирной внутренней охране относились сотрудники, следившие за порядком в жилых помещениях; педагоги; наставники; Медицинская Служба и Служба Безопасности. Про последнюю среди заключенных ходили самые ужасные слухи – не подкрепляемые, правда, ничем, кроме угрожающего выражения лиц уполномоченных по безопасности. Среди всего прочего поговаривали, что Служба Безопасности наводнила камеры стукачами, вследствие чего выражать вслух свое недовольство по любому поводу считалось опасным. Тем не менее, два или три раза Франц слышал, как другие заключенные открыто ругали местные порядки... он так и не понял, было то попыткой провокации или глупой неосторожностью. Так или иначе, Служба Безопасности занимала целых три этажа в их подземном лабиринте, и чем они там занимались, никто не знал. Единственным поверхностным проявлением их деятельности были еженедельные беседы, проводимые уполномоченными по безопасности и заполненные бессмысленной болтовней о повышении бдительности.
– Вот скажи мне, Коряга, ежели ты такой умный: зачем нас физкультурными занятиями мучають? Ведь и так еле-еле ноги таскаем, а тут бегай по залу, да подтягивайся на турнике каждый божий день!
– Отстань, Оборвыш. Надоело.
– Чиво «отстань»?... А ежели от ентого бега мне сапоги ноги натирають?
Пробыв некоторое время на Втором Ярусе и приведя свои привычки в соответствие с местными нравами, Франц с удивлением обнаружил, что столкновений с охраной у него более не случается. Его будто несло вниз по реке – он следовал изгибам русла, а течение тащило его по глубоким местам вдали от подводных камней и крутых берегов. С урками, однако, так не получалось – продолжая речную аналогию, Франц сравнивал их с плавающими в воде пиявками. Хуже того: они были непредсказуемы, часто действуя произвольно.
Закономерности, впрочем, имелись тоже.
Например, урки никогда не работали, и даже не выходили на работу ни в химические, ни в механические, ни в швейные цеха. Во время полевых работ они обычно играли в карты, развалясь на солнышке и жуя фрукты (если это происходило на плантациях хурмы или папайи), а также исполняли роль надсмотрщиков. В пищевых цехах они в свободное от карт время шныряли в надежде украсть что-нибудь из съестного (ту же папайю или хурму, но уже в консервированном виде).
В их камере было четверо урок:
1) Главарем считался Дрон – немногословный человек неясной национальности (из всех урок он один говорил по-английски правильно, хотя и с сильным восточноевропейским акцентом). По отношению к «мужикам» Дрон держался высокомерно и обращался к ним только с приказаниями, предупреждениями, угрозами или вопросами по делу. Несмотря на то, что он был явным инициатором избиения Франца за невыполнение нормы, тот предпочитал иметь дело именно с Дроном: главарь урок следовал формальным правилам – усвоив которые, дальнейших побоев можно было избежать.
2) Вторым в иерархии урок шел Моджахед – молодой афганец с морщинистым лицом нездорового темно-коричневого цвета. Он, казалось, состоял из одних нервов и мгновенно впадал в раж, если кто-то из заключенных низших каст делал что-то неправильное.
3) Третьим шел Чмон – здоровенный южноафриканский зулус с тупым и жестоким лицом. Больше всего он любил вспоминать, как, живя в Соуэто, участвовал в набегах на сторонников Африканского Национального Конгресса и резал всех подряд, включая женщин, стариков и детей. Рассказывать об этом он мог бесконечно, смакуя мельчайшие подробности, и, если ему не удавалось заручиться вниманием остальных урок, он заставлял слушать себя «мужиков» или даже «пидоров». Однако наиболее внимательную аудиторию он, сам того не подозревая, нашел во Франце, вникающем в его рассказы в тщетных попытках понять, до какого зверства может дойти человек, не догадываясь, что поступает плохо. Самым же удивительным в рассказах Чмона было полное отсутствие сквернословия (во всех остальных случаях речь его наполовину состояла из ругательств); Франц не мог объяснить этот феномен ни с какой точки зрения.
4) Наиболее придирчивым и вредным по отношению к заключенным из низших каст был Чирей – суетливый араб лет тридцати. Он также являлся главным источником свар между самими урками; но, не отличаясь смелостью, он всегда уступал первым, не доводя дело до мордобоя.
– А после лекции, мудаки, во время обеденного перерыва будет фильм.
– Какой фильм, господин Педагог?
– «Яйца над пропастью»! Ха-ха-ха-ха-ха!
Четверо урок их камеры были настолько различны, что никаких общих черт, отличавших их от остальных заключенных, Франц выделить не мог. Физическая сила, например, принципиальной роли не играла (Дрон и Чирей не производили впечатления физически сильных людей); интеллект имел еще меньшее значение (все урки, кроме Дрона, были законченными дегенератами). Хитрость Дрона и Чирея не согласовывалась с детским простодушием Чмона; тот же Чмон, да и Чирей тоже, не обладал большой силой характера. Единственным общим качеством была безжалостность – однако Огузок, например, не принадлежа к уркам, ничуть им в этом не уступал.
Так что какие качества отличали урку от мужика, Франц не понимал.
– И опять повторю: бдительность, бдительность и еще раз бдительность! А почему, спрашивается? Да потому, что, хоть охрана наша доблестная и не дремлет, а Служба Безопасности свое дело ох как знает, но все равно враг зубовный поднимает голову змеиную! И оказаться он может в любой момент среди вас, а потому и бдеть вы должны недреманно... что тебе опять, 11-й?
– Можно выйти, господин Уполномоченный?
– Нет, нельзя тебе выходить, 11-й, пока я инструктаж не закончу. Потерпи чуток. Та-ак, о чем бишь я? А-а, бдительность... так вот, все мы...
Когда новичок с Первого Яруса оказывался в камере, он автоматически попадал в касту мужиков – однако для того, чтобы остаться в мужиках, нужно было приложить некоторые усилия. В качестве первого испытания обычно использовался ритуал «стаскивания сапог»: один из урок, развалясь на своей постели, подзывал новичка, совал ему под нос свои ноги и приказывал стащить сапоги. Если тот отказывался, его избивали, но зато потом оставляли в относительном покое, и он становился полноправным мужиком. Однако в большинстве случаев новичок, убоявшись угроз, подчинялся, что служило сигналом к дальнейшим унижениям: его заставляли стелить уркам постель, петь песни, плясать чечетку, чесать пятки на сон грядущий, стирать грязное белье и так далее. В конце концов, новичка попросту насиловали, и он безвозвратно переходил в низшую касту – пидоров. Последним приходилось хуже всего: помимо урок, они подчинялись еще и некоторым мужикам, в том числе помощнику бригадира Огузку и старосте (ничем не приметному заключенному без прозвища). Жизнь пидоров была полна унижений: в столовой они сидели за отдельным столом, ибо считались нечистыми, в душе мылись последними, заключенные из высших каст часто отбирали у них еду. А главное, в отличие от мужиков, они в принципе не могли улучшить своего статуса, и попадали в пидоры навечно.
На всех этапах, кроме последнего, процесс «опускания» был обратим, однако сопряжен все с большими и большими побоями. Практически же получалось так, что заключенные-мужики, останавливаясь на какой-либо стадии, оставались в этом статусе навсегда: Оборвыш, например, оказывал уркам любые «несексуальные» услуги, включая стирку носков; Припадочный только бегал по поручениям; Китаец, кроме поручений, регулярно убирал за урок их постели; а вот здоровенный заключенный по прозвищу Бугай не делал ничего.
Франц, в конечном счете, тоже заслужил себе право на независимость, однако далось ему это дорогой ценой – ибо он провалил ритуал стаскивания сапог. Не поняв почти ничего из того, что сказал ему Моджахед *Большинство заключенных говорило на смеси английского, испанского и арабского языков., Франц лишь уловил, что его просят помочь, – что он и сделал, подумав еще, что этот заключенный с нездоровым цветом лица, похоже, болен. В два следующих дня Франц так и так получал свою порцию как «невыполненец», а вот на третий день, к нему подошел Чирей и, ткнув в лицо пару грязных носков, приказал постирать. Франц, однако, уже насмотрелся местных обычаев – и молча оттолкнул уркину руку. «Ах ты падла, – весело вскричал Чирей, – я ж тебя сейчас...» – и влепил Францу пощечину. Стараясь оставаться спокойным, тот медленно встал... наконец-то враг стоял прямо перед ним, а главное, остальные урки на помощь не поспевали! И тогда Франц ударил подонка в лицо – в глазах Чирея пролетела гамма чувств от удивления к испугу, он попятился назад. Франц ударил его еще раз – тот упал, грохнувшись затылком о табурет, и замер... из под его головы начала растекаться кровь. Стоя над уркой, Франц не понимал, что надо делать: «Господи, неужто я его убил?» – подумал он. Он наклонился над Чиреем, чтобы проверить пульс, как вдруг его самого ударили сзади по затылку (видимо, другой табуреткой), и он рухнул без памяти поверх лежавшего на полу урки.
Очнулся он, как водится, лежа у себя на кровати, и первым делом свесился вниз, чтобы посмотреть на Чирея (чья койка располагалась неподалеку). Тот, слава богу, был жив и ответил ему злобным взглядом. Однако, помимо злобы, в этом взгляде просвечивал страх, и Франц понял, что одержал здесь свою первую победу.
За отказ выполнять приказания урки избивали его еще два раза, и в обоих случаях Франц успевал ударить кого-нибудь из них первым: один раз Моджахеда (который сладостно покатился по полу), другой раз – Чмона (который покачнулся, а потом дал такой сдачи, что у Франца подкосились ноги). После этого его оставили в покое, и Франц стал полноправным мужиком.
– Камера 21/17/2! На вечернюю прогулку шаго-о-ом мар-р-рш! Раз... араз... араз-два-три-и-и... Раз... араз... араз-два-три-и-и...
– Ты вот мне скажи, Патлатый, за каким хреном они нас по ентим коридорам вкруг камеры гоняють? Какая ж это, на хер, прогулка?
– Отстань, Оборвыш, надоело... Десять лет здесь сидишь, а все удивляешься.
– Эй!... Разговорчики в строю, сволочи!... Раз... араз... араз-два-три-и-и...
На Втором Ярусе Франц получил, наконец, определенный ответ на вопрос о «второй смерти» – смерти в загробном мире – он ее попросту увидел. Как-то раз, в химическом цеху он стал свидетелем несчастного случая: один из заключенных 22-го Потока, работавшего по соседству, поскользнулся на ступеньках ректификационной колонны и грохнулся на бетонный пол с высоты пятнадцати метров. Франц подбежал к нему одним из первых, однако сделать ничего не смог: череп несчастного был расколот, и после короткой агонии тот умер.
Впрочем, и без этого эпизода возможность второй смерти казалась очевидной – стоило лишь посмотреть на этот мир унижений и страданий, окружавший Франца. Что могло заставить заключенных повиноваться своим мучителям, как не страх смерти? Страх боли, сопряженной со смертью, был тоже важен – но не принципиален: самоубийство могло бы избавить от мучений быстро и безболезненно. Однако мысль об отнятии собственной жизни казалась Францу неприемлемой – да и остальным заключенным, видимо, тоже. Что это было: оставшийся от прошлой жизни рудиментарный инстинкт или замысел того, кто все это придумал?
Так или иначе, но загадка человеческой смерти оказалась не разрешена, а лишь отодвинута – причем всего на один шаг.
– Так что же является главным орудием Педагогической Науки в исправлении заключенного?
– Молчаливое обдумывание ошибок, господин Педагог.
– Пра-авильно, 17-й, пра-а-авильно... А зачем же заключенные тогда работают?
– Чтобы ошибки обдумывались... э... лучше?... нет, подождите... э... крепче?... нет, не то... сейчас... секундочку... ЭФФЕКТИВНЕЕ!
– Молодец! Отлично!
А вот одиночество Франц переносил неожиданно легко. Трудно было лишь в первые дни, когда урки избивали его каждый день и никто не помогал ему ни словом, ни делом. То, что он будет здесь один, стало очевидно, лишь только он пригляделся к окружающим – но вскоре он понял, что это не составит серьезной проблемы. Одиночество страшно нарушением естественного «проветривания» мозга, ибо выкинуть из головы додуманную до конца мысль можно лишь, высказав ее. И вовсе не обязательно, чтобы собеседник согласился с тобой – достаточно того, чтобы он понял. Невысказанные же мысли роятся в мозгу, не находя выхода, и человек «зацикливается», что может явиться началом душевного расстройства.
Однако жизнь на Втором Ярусе непрерывно занимала головы заключенных реакцией на внешние раздражители, так что времени на собственные мысли просто не оставалось. А в редкие свободные минуты Франц составлял и тщательно соблюдал «расписание мышления», никогда не возвращаясь к уже обдуманной мысли и отводя половину времени на бездумно-интеллектуальные развлечения, типа придумывания шарад, ребусов и шахматных этюдов.
После двух месяцев на Второй Ярусе Франц привык почти ко всему: к бессмысленной работе, к безликой жестокости охраны и персонифицированной жестокости урок. Он перестал замечать жару и грязь; потеряв пять килограммов веса, притерпелся к местной еде. Он даже нашел компромисс с попыткой Системы лишить его собственных мыслей, отведя на них вторую половину воскресенья, когда остальные заключенные готовили домашнее задание (Франц мог запомнить всю необходимую ерунду за один час, вместо отведенных на это пяти).
Единственным, к чему он привыкнуть не смог, была невозможность хоть на минуту остаться одному.
Их 21-й Поток, так же, как и остальные потоки остальных секторов, состоял из
Мест, где человек мог бы уединиться, предусмотрено не было. Даже разделительные перегородки в туалете доходили только до пояса, а кабинки не имели запоров и закрывались качающимися, как иногда в барах, дверями... продуманность деталей поражала воображение! Ко всему этому Франц оказался не готов, ибо никогда, ни с кем не делил комнату – даже с женой (та спала беспокойно и будила его по три раза за ночь).
Невозможность уединиться изменила характер Франца: ему стало казаться, что окружающие следят за ним, вступают в разговоры, ждут от него ответов на свои вопросы... словом, не оставляют ни на минуту в покое! Чтобы защитить свое «я» от постороннего внимания, он стал агрессивен. С урками, конечно, Франц на рожон не лез, однако стал огрызаться на замечания старосты или Огузка. К последнему он испытывал физическое отвращение, и кончилось это дракой, после которой оба ходили с разукрашенными синяками физиономиями.
Лишь осознав психологическую причину своей агрессивности, Франц смог контролировать себя – и после драки с Огузком срывов у него не случалось.
В его характере произошли и другие изменения: он стал ленив и с удовольствием отлынивал от работы, мог с легкостью соврать или украсть. Может, ослабление моральных устоев явилось следствием усердной работы на теоретических... нет, кроме шуток, а? Он стал вставлять в свою речь ругательства, а чувство жалости притупилось у него почти до нуля. По своему собственному сравнению, Франц превратился в интернациональный вариант Ивана Денисовича из одноименной повести русского писателя Солженицына.
Минус разве что кротость солженицынского персонажа.
– Эй, Профессор!
– Чего тебе?
– Почему я тебя на Починке Инвентаря не видал?
– Иди хер, Огузок... надоел.
Новичка привели во время пятнадцатиминутного перерыва перед перекличкой, формально отведенного на прослушивание вечернего обращения Администрации. Громкоговорители принудительного вещания висели во всех комнатах, включая туалет, однако слушать заключенных никто не заставлял, и все разбредались кто куда: курящие шли в курилку, некурящие – болтали в центральном зале или спальной камере. Разговоры велись предельно бессмысленные («Эх, послали б нас завтра на папайю, вот бы накушались...»), так что Франц в общей беседе не участвовал. Деться ему, однако, было некуда, ибо внешняя дверь Потока запиралась сразу после вечерней прогулки.
Лишь только Чмон завел в тот вечер свой любимый рассказ об изнасиловании четырех малолетних девочек, внешняя дверь с лязгом отворилась. В камеру вошел новичок – толстый парень лет двадцати пяти с испуганным выражением на тупом лице; под мышкой он держал комплект постельного белья. «Здравствуйте», – боязливо сказал новичок. «Заткнись, гадина! – неприязненно отвечал Чмон. – Еще раз перебьешь – выдавлю глаз». Парень помертвел и в растерянности отошел в сторону. Франц наблюдал за ним издали: толстяк с жалким видом переминался у стены с ноги на ногу, потом робко отворил дверь и вошел в спальную камеру. Минуты через три, сам не понимая зачем, Франц последовал за ним. Новичок его, на самом деле, не интересовал: тупость и трусость были написаны на жирном лице парня заглавными буквами.
Когда Франц вошел в камеру, разборка шла уже на полную катушку: Чирей, держа левой рукой трепещущего толстяка за горло и прижимая к стене, правой размеренно бил по щекам: «А ну, снимай штаны, пидор! Снимай, тебе говорят...» – приговаривал он в такт пощечинам. Моджахед со скучающим лицом наблюдал за происходившим со своей койки, сапоги его валялись рядом – очевидно, урки взяли новичка в оборот в форсированном варианте. «Не хочу... пусти...» – хныкал толстяк. «Это почему же ты, козел, не хочешь? – орал Чирей. – Да я тебя сейчас!» Было видно, что парень держится из последних сил.
Как всегда в подобных случаях, вмешиваться не имело смысла: спасти новичка от печальной участи никто, кроме него самого, не мог... а вот неприятности для непрошенного спасителя могли выйти существенные. Да и не собирался Франц вмешиваться – не собирался до тех пор, пока не услышал собственный голос: «Пусти его, Чирей, чего пристал, дай человеку на новом месте оглядеться». Дернул же черт его за язык!... реакция на эти слова превзошла все мыслимые ожидания. Чирей отпустил новичка и резко повернулся к Францу, а Моджахед, путаясь в простыне, вскочил с койки: «Зачем, гад, не в свое дело лезешь? Убью!» Франц отскочил и огляделся: Дрона и Чмона в камере не было. Что ж, Чирея он не боялся: реальную угрозу представлял лишь Моджахед... а тот, запутавшись в простыне, проспотыкался метра два по направлению к Францу и упал на одно колено. «Потом все равно изобьют, – мелькнуло в голове Франца, – так хоть сейчас...» – и он с наслаждением, изо всех сил врезал ногой Моджахеду под подбородок.
Голова урки дернулась назад, глаза замутились; он опрокинулся на спину и замер.
Франц повернулся к Чирею. «Ты чего?... – залепетал тот и попятился назад. – Смотри, потом хуже будет... Дрон тебя с говном съест!» – «Ты до этого не доживешь, гнида», – сладким голосом отвечал Франц. Находившиеся в камере заключенные повскакали с коек и окружили их. «Эй, Коряга, Дрона позови!» – крикнул Чирей. «Стронешься, Коряга, с места – убью!» – не оборачиваясь, усмехнулся Франц. Урка допятился до стены... и вдруг с исказившимся лицом бросился вперед, пытаясь лягнуть Франца в пах. Тот отскочил в сторону и с оттяжкой двинул Чирея сбоку в челюсть; урка рухнул на четвереньки. Сладостный позыв прикончить врага ударил Францу в голову... он подскочил к копошившемуся на полу Чирею и врезал ему так же, как до этого Моджахеду, – ногой под подбородок. Подонок повалился набок и более не шевелился; на губах у него запузырилась кровь. Франц остановился и схватился рукой за спинку ближайшей койки; сердце его колотилось у горла, ноги подгибались. Остальные заключенные молча смотрели на него. Драка заняла секунд двадцать... что нужно делать теперь, Франц не понимал.
Но тут, спасая от необходимости принимать решение, в камеру вошел Алкаш: «Опять, с-сукины сыны, на перекличку опаздываете... – гаркнул он, – ...эге, что это у вас происходит?» Все попятились назад, и Франц остался один в проходе между койками, на равном расстоянии от лежавших на полу урок и трясущегося новичка на заднем плане. «Зачинщик кто? – заревел Алкаш. – Зачинщик кто, с-сволочи?»; в дверь за его спиной повалили остальные заключенные. Франц встретился глазами с Дроном, и это решило дело. «Я зачинщик, господин Наставник», – сказал он. Через полторы минуты вызванные Алкашом по рации охранники уже выводили Франца во внешний коридор; приговор – три дня карцера с выводом на работу. Оклемавшиеся к тому времени Чирей и Моджахед проводили его полными ненависти взглядами. А последним своим впечатлением Франц унес из камеры странную ухмылку новичка – не испуганную, как можно было ожидать, а какую-то... Франц не мог понять, какую.
Дорогу в карцер он знал хорошо: они прошли метров триста по главному коридору и свернули во вспомогательный. Гремя ключами, охранник отпер решетчатую дверь; после нее оставалось пройти еще метров двести. Франц шел с удовольствием: три дня карцера казались наилучшим выходом из положения. Он стал размышлять, что бы произошло, случись эта история на пять минут раньше: Моджахед и Чирей оклемались бы до начала переклички, Алкаш бы ничего не заметил, а уж потом... Франц поежился, представив себе, что произошло бы потом. «Ладно, трепка от меня не уйдет», – философски подумал он и усмехнулся своим мыслям: если б три месяца назад ему кто-то сказал, что он будет так спокойно размышлять о грядущих побоях, он бы рассмеялся собеседнику в лицо.
Подошвы сапог привычно липли к клейкому линолеуму, спереди и сзади топали охранники. «Завтра на танцы пойдешь?» – спросил топавший спереди топавшего сзади. «К нам или на женскую половину?» – отозвался последний. «К нам». – «Не пойду». – «А на женскую половину?» – «Тоже не пойду». Справа и слева в стенах коридора виднелись какие-то двери, над головой проплывали заросшие паутиной лампы и водопроводные трубы. «Так чего ж ты, разъеба, спрашивал, на какую половину?» – укорил передний, обдумав услышанное. «Не твое собачье дело, – незлобиво отвечал задний. – Отстань, мудила». Они остановились перед дверью карцера. Передний охранник, звеня ключами, с лязгом отомкнул и со скрипом отворил тяжелую металлическую дверь: «Заходи!» – а когда Франц шагнул внутрь, привычной скороговоркой забубнил: «В карцере не курить, на пол не плевать. С завтрева переводишься на половинный рацион питания, двух-третевый рацион сна и усиленные физкультурные». Не дожидаясь окончания ритуала, второй охранник пошел обратно. «И не вздумай на звонок попусту жать, зараза! Ежели вызовешь без нужды, лучше сразу харахере себе сделай». – «А что такое харахере, господин Член Внутренней Охраны?» – поинтересовался Франц. «Это когда сам себе хер отрезаешь, – любезно разъяснил охранник. – От слова ‘херург’, понял?»
Дверь захлопнулась. Послышался звук запираемых замков.
Карцер представлял собой узкую комнату с четырьмя двухэтажными кроватями; под потолком в четверть накала горел красный ночник. Францу повезло: он был единственным штрафником (карцеры имелись лишь на одном этаже из трех, так что в каждом могли находиться до восьми заключенных с трех разных потоков). Он быстро разделся, залез на дальнюю от параши верхнюю полку и закрыл глаза, стараясь не потерять ни секунды короткого карцерного сна. Лежа в последнем приступе бодрствования, Франц вспомнил прощальную ухмылку толстого новичка: зловещая – вот как ее можно было бы описать... если б только зловещая ухмылка на устах этого труса имела хоть какой-то смысл... нет, не вяжется.
Франц уснул.
Проснулся он часа через полтора с явственным ощущением чего-то произошедшего. Он свесил голову вниз: на двух нижних койках (под ним и на противоположной) спали люди – новых штрафников, видимо, привели уже после отбоя. Перевернувшись на живот, Франц закрыл глаза: «С нашего потока или нет?» – сонно подумал он.
Примерно через час он проснулся опять – на этот раз, с ощущением тревоги. Несколько секунд он лежал, не шевелясь... в карцере царили тишина и полумрак. Голова была тяжелая – как всегда, когда проснешься среди ночи. Все будто бы в порядке... что ж тогда разбудило его? Франц сел и, стараясь не шуметь, слез на пол: коль проснулся, надо заодно отлить. Лишь подойдя к параше (и, соответственно, ко входной двери), он, наконец, понял, что не было в порядке: в узкую щель между дверью и косяком проникала полоска света! Не веря своим глазам, Франц качнул приоткрытую дверь пальцем; раздался громкий скрип. Он отдернул руку и оглянулся. Соседи его не шевелились – очевидно, спали... Застыв на месте, Франц всмотрелся в очертания фигур на кроватях: с ними тоже было что-то не то... его захлестнула волна беспричинного страха. Что именно не то?
Отклеив подошвы босых ног от липкого пола, он на цыпочках подкрался к одному из спящих: тот был с головой укрыт простыней и не шевелился. Франц осторожно выдохнул воздух... и вдруг понял, что простыня на лежавшем перед ним человеке не поднимается и не опускается в такт дыханию; звуков дыхания тоже слышно не было. Ощущая, как его лоб покрывается испариной, Франц медленно распрямился; сердце его стучало, отдаваясь в висках. Он повернул голову и прислушался к лежавшему на кровати напротив... тот тоже не дышал.
Франц вытер со лба холодный пот и осторожно, за краешек потащил простыню с одной из безмолвных фигур. Повернувшись лицом к стене и откинув правую руку за спину, под простыней лежал голый человек. Несколько долгих мгновений Франц всматривался в него, затем коснулся пальцами плеча. И тут же отдернул руку: кожа была холодная и липкая. Уже не сомневаясь, что человек мертв, Франц перевернул труп на спину. Некоторое время он не мог оторвать глаз от перерезанного от уха до уха горла (из рассеченных кровеносных сосудов до сих пор сочилась кровь), потом перевел взгляд на лицо мертвого... То, что он увидел, заставило его резко выпрямиться, больно ударившись затылком о верхнюю полку.
Это был Моджахед.
Секунд десять Франц стоял, стараясь замедлить барабанную дробь сердца. Потом склонился над трупом еще раз: действительно Моджахед. (Темно-коричневое лицо урки стало светло-коричневым, прокуренные зубы желтели в просвете губ.) Франц повернулся и осторожно стащил простыню со второго тела: в полном согласии с законами симметрии, на койке, лицом к стене лежал еще один голый мертвец. Преодолевая отвращение и непроизвольно искривив лицо, Франц перевернул его на спину – как и следовало ожидать, это был Чирей. Кровь, покрывавшая грудь и живот урки, лаково отсвечивала в полутьме, нижняя простыня и поролоновый матрац пропитались ею настолько, что, когда Франц ворочал труп, под тем хлюпало. Он выпрямился и несколько раз вдохнул-выдохнул вонючий карцерный воздух, борясь со спазмами тошноты. Щекоча висок, со лба скатилась капля пота.
Франц нерешительно посмотрел в сторону кнопки вызова охраны (расположенной на стене возле двери).
Стой... да эти ж идиоты первым делом подумают, что он-то и прикончил Чирея с Моджахедом!
И вообще: откуда здесь, скажите на милость, Чирей и Моджахед?
Франц проглотил слюну; как всегда при недосыпе вкус во рту был отвратительный. И почему открыта дверь? Он подошел и тщательно осмотрел замок: отперт, а не взломан. Что еще? Проверить, разве что, карманы урок... Комбинезоны Чирея и Моджахеда лежали, как полагалось, на табуретках возле кроватей, но в карманах не оказалось ровным счетом ничего, не было даже сигарет и зажигалок (оба курили). Франц быстро оделся, придвинул свободный табурет к стене и сел... ощущения опасности и незащищенной спины не покидали его ни на секунду.
Прежде, чем принять какое-либо решение, надо было подумать.
Дано: когда он уходил, Моджахед и Чирей оставались в камере. Если Алкаш и послал их потом в карцер, то уж, наверное, не на этот этаж: по Уставу участники драки должны быть разъединены. И еще: не могли урки дать себя зарезать без шума и драки – если б это произошло здесь, Франц бы услышал... или их зарезали во сне? Он заставил себя посмотреть на лица мертвых: глаза у обоих были открыты, губы одинаково искривлены в гримасе страха; он также заметил ссадины, полученные в недавней драке с ним самим, и с содроганием отвел глаза. Так, это он правильно сообразил: Моджахед и Чирей были убиты не здесь.
Но тогда откуда под трупами столько крови?
Франц перевел дух и опять покосился на безмолвные фигуры на кроватях по обе стороны от него; соседство к размышлениям не располагало. Может, залезть на верхнюю полку?... Но оттуда не видно Моджахедова трупа, а когда держишь их в поле зрения оба сразу, как-то спокойнее... «Тьфу, о чем я сейчас думаю... – со злостью перебил себя Франц. – Какая, к черту, разница, где их убили?» Каждый мускул его тела был напряжен, лицо покрыто холодным потом.
«Где, кто и с какой целью их убили я сейчас не выясню: недостаточно информации. Да и плевать. Сейчас важно другое: что я должен делать? Нет, не так: чего я не должен делать! А не должен я делать того, чего... – он замялся в поисках нужного слова, – ...они хотят, чтобы я сделал». Франц вскочил с табуретки и стал ходить по карцеру, спотыкаясь о сапоги Чирея и Моджахеда. «А чего они хотят?» Его тряс озноб – физическое проявление страха сделать непоправимую ошибку.
Вариантов, впрочем, было немного.
Во-первых, Франц мог вернуться на свою кровать и прикинуться спящим до прихода охраны. На мгновение он представил себя лежащим на верхней полке, а внизу – двух окровавленных мертвецов... на это у него просто не хватит духа. Во-вторых, можно выйти из камеры, а дальше по обстоятельствам... но ведь это, небось, и есть то самое, что они хотят (он подошел к двери и заглянул в щель, но ничего, кроме белой стены напротив, не увидел). Затем они, верно, дверь и не заперли... Чем дольше Франц думал над этим вариантом, тем меньше тот ему нравился: выйдешь в коридор – а тебя того... при попытке к бегству. В-третьих, можно вызвать охранников – и будь, что будет! Ведь не смогут же они доказать, что Франц убил Чирея и Моджахеда, – оружия-то в карцере нет. Или он просто не заметил?... Встревожившись, Франц стал планомерно обыскивать комнату: сначала матрасы и подушки на свободных койках, затем, преодолевая тошноту и стараясь не запачкаться, трупы и постели под ними (чтобы не касаться мертвецов руками, он разорвал Моджахедову простыню на полосы и обмотал ими ладони). Потом опустился на четвереньки и заглянул под одну из свободных коек, но не увидел ровным счетом ничего: слишком темно. В раздумье он посмотрел на входную дверь, отделявшую темный карцер от освещенного коридора... чувство опасности подсказывало ему, что дверь открывать не стоит. Тогда Франц размотал «перчатки», сунул их на всякий случай в карман, растянулся на полу и стал шарить под кроватями вслепую. Когда он дошел до койки Моджахеда (стеклянные глаза мертвеца находились на уровне его собственных глаз, желтые корявые зубы – ощерены), то нащупал что-то холодное... Есть! Предполагая, что это лезвие ножа, Франц осторожно похлопал ладонью по полу в поисках рукоятки... и вдруг ощутил на пальцах влагу. Он поднес руку к лицу: господи!... его ладонь была испачкана кровью, протекшей, видимо, сквозь матрас. Спазмы скрутили желудок Франца; чудом удержав рвоту, он вскочил на ноги и стал яростно вытирать руку о простыню на одной из свободных кроватей; дыхание с астматическим хрипом вырывалось из его сведенного судорогой горла, колени дрожали.
Сдвинуться с места он смог лишь минуты через две – нужно было завершать обыск. Разглядеть в полумраке карцера ничего не удавалось, лезть рукой под кровати с мертвецами Франц уже не мог, так что пришлось открыть дверь... плевать!
Так или иначе, ничего, кроме двух луж крови, под койками Чирея и Моджахеда не было.
Франц опустился на табуретку у стены и прислонился спиной к холодной стене... надо что-то решать. Вариантов у него, впрочем, было немного:
отлеживаться на своей полке до утра у него не хватит духу;
идти наружу – значит действовать по их сценарию.
Оставалось лишь вызвать охрану... быстро, чтобы не передумать, он подошел к двери и нажал кнопку. Где-то вдалеке тренькнул звонок. Секунд пять Франц слушал тишину... и вдруг заметался, не зная, куда встать. (Увидев незапертую дверь, охранники возьмут оружие на изготовку, а при любой неожиданности – его резком движении, например, – начнут стрелять.) На мгновение он остановился, кляня себя за непродуманные и поспешные действия, потом влез на свою полку и поднял руки вверх.
Внутрь карцера не проникало ни звука. Сердце Франца колотилось у самого горла. «Может, затворить дверь?» – запоздало подумал он.
Медленно тянулись секунды и, кажется, минуты. Никто не шел. Руки у него затекли.
А что если выглянуть в коридор?
Франц опасливо слез на пол и подкрался к двери. Он уже совсем было высунулся наружу... но вдруг представил себе, как сталкивается нос к носу с вооруженным охранником – и тот, реагируя на движение, стреляет Францу в лицо. В результате он, никуда не высовываясь, еще раз нажал на кнопку вызова, стремглав вскарабкался на свою полку и принял исходную позицию – руки вверх.
Прошло три (или тридцать три?) томительные минуты. Он опустил затекшие руки. Этот вариант не сработал, надо пробовать что-то другое.
Уже не стараясь передвигаться тихо, Франц спустился на пол, отворил дверь и высунул голову наружу. Справа коридор заканчивался тупиком, слева проход был пуст до сочленения с периметром...
Пуст, да не совсем: метрах в десяти от карцера, на белом линолеуме пола распласталась круглая лужа крови. И еще одна, чуть дальше. А еще дальше на стене имелось красное пятно с неестественно ровным верхним краем и потеками внизу.
Франца затошнило опять.
Чья это кровь – Чирея, Моджахеда? Вытекла, когда их тела перетаскивали в карцер?
Прижавшись спиной к стене (на середине коридора он почувствовал себя неуютно), Франц боком дошел до первой лужи: кровь была темная, почти черная. Он прокрался дальше. Вторая лужа была больше; ее глянцевая поверхность отражала свет лампы наверху. Наконец он добрался до пятна на стене – и сразу понял, почему у того ровный верхний край: кровь вытекала из-под небольшой дверцы, расположенной в полуметре от пола. Обычно за такими дверцами располагались стенные шкафы с ведрами, щетками и тому подобным хламом; Франц повернул торчавший из замка ключ и потянул за ручку.
Положив голову щекой на подогнутые колени, в шкафу сидел мертвый охранник. Глаза его слепо смотрели сквозь Франца, руки безвольно свисали вниз, черты лица сложены в выражение изумления. Когда дверца отворилась, труп потерял равновесие и выпал наружу – Франц едва успел отскочить в сторону.
Эхо тяжелого удара мертвого тела об пол прокатилось по пустому коридору, и Франц аж присел. В воздухе висел терпкий запах свежей крови.
Охранник лежал на спине, раскинув руки и задрав подбородок кверху; голова его была наполовину отделена от туловища (широкий разрез поперек горла рассекал желтоватые трубочки кровеносных сосудов и дыхательного горла). Перед белого мундира пропитывала кровь, прозрачные глаза бездумно, как при жизни, смотрели вверх.
Было ясно, что охранник этот уже никогда не попадет на танцы – ни на мужскую половину Сектора, ни на женскую.
Преодолевая тошноту, Франц заставил себя обыскать тело, но ничего не нашел: ни связки ключей у пояса, ни пистолета в кобуре. Последнее, впрочем, ничего не означало: в целях безопасности наставники выдавали охранникам оружие лишь после вечернего обхода (то есть, когда дверь камеры уже заперта). Так что, имел ли убийца пистолет, зависело от того, когда он убил охранника.
Стоя над трупом, Франц в растерянности оглянулся... дальний конец коридора выглядел теперь намного страшнее, чем черный провал двери карцера. Однако запереться в карцере без ключей было невозможно, а ключей у Франца не было. «Дойду до двери в главный периметр, – подумал он, – а уж там решу, что делать». Крадучись вдоль стены, как мускусная крыса Чучундра из сказки Киплинга, он пошел вперед.
И увидел следующее.
Решетчатая дверь, отделявшая вспомогательный коридор от главного, была приоткрыта. Из-за угла высовывалась чья-то нога в черном сапоге, к подошве которого прильнула расплющенная блямба жевательной резинки. Рядом с сапогом – раскинув пестрые страницы, как бабочка крылья – валялся журнал непристойного содержания. На подгибающихся ногах Франц завернул за угол и увидел владельца журнала целиком: второй охранник лежал на полу с простреленным лбом. Рот его был разинут в безмолвном крике, водянисто-голубые глаза – вытаращены настежь. Голову мертвого окружал ореол тёмно-красной крови, из чего следовало, что пуля прошла навылет. Рядом лежал пистолет с вынутой обоймой. Пол вокруг усеивали осколки разнесенного вдребезги телефона; в стенной нише, где тот когда-то располагался, неопрятным пучком висели оборванные провода. Невдалеке от тела валялась стреляная гильза.
Обыск мертвеца не дал никаких результатов: карманы пусты, связка ключей у пояса пропала.
Франц подобрал с пола пистолет (рубчатая рукоятка удобно легла в ладонь) и сел на корточки, прислонившись спиной к стене. Так, это предохранитель... а вот так взводится затвор. Прохладный блеск вороненого металла действовал успокаивающе.
Если один охранник был вооружен – значит, и другой тоже... и где тогда второй пистолет? И как это обстоятельство влияет на планы Франца?
Вариантов, собственно, имелось два: идти вперед или вернуться в карцер.
Франц представил себя, лежащим в карцере, на верхней полке. И вдруг по коридору приближаются шаги... ближе, ближе... наконец, в дверях возникает окровавленная фигура убийцы с пистолетом в руках. Бр-р-р!... Франц с трудом перевел дух.
А если пойти вперед?
Направо по главному коридору располагались: запертая кладовка, запертая прачечная, запертый физкультурный зал, запертая баня и запертый изолятор; налево – запертая столовая, запертый бельевой склад и запертый вход на территорию Потока. Живых охранников на этаже не осталось – отпереть некому.
Что еще?
Чуть дальше входа в Поток расположена квартира Алкаша.
А что, это идея: «Так и так, господин Наставник, рапортую о четырех убийствах на вверенном вам этаже – караул, тревога!»
А если он уже того... в смысле, если убийца успел побывать и у Алкаша?
Франц на мгновение задумался...
Пожалуй, нет: у охранников ключей от квартиры Наставника быть не могло, а значит, у убийцы тоже. Итого: как ни противно искать защиты у этого кретина, вариант с Алкашом является лучшим выходом из положения... Франц встал и положил пистолет на пол. Стараясь сделаться как можно меньше и двигаться как можно неслышнее, он пошел налево.
Коридор просматривался на триста метров вперед, и идти по нему было не очень страшно – до тех пор, пока Франц не достиг ответвления на бельевой склад. В отличие от карцера, решетчатой двери здесь не было... а что, если за поворотом притаился маньяк-убийца?... (Воображение Франца уже настолько свыклось с этим персонажем, что тот каждый раз возникал в одном и том же обличье: жидкие волосы прилипли к бугристому черепу, тонкие губы искривлены в неестественной улыбке, стеклянно-голубые глаза застыли на бледном лице.) Откуда он взялся – пришел с другого этажа? А зачем притащил в карцер Чирея и Моджахеда? И почему не прикончил Франца, пока тот спал?...
Помедлив несколько секунд перед поворотом на бельевой склад, Франц осторожно заглянул за угол: никого.
Он вытер со лба холодный пот. Руки его – кажется, впервые в жизни – дрожали.
Через сто пятьдесят метров коридор втыкался в небольшую площадку перед входом в подъемник, а потом сворачивал на юг к спальной камере и квартире Алкаша. Легкий сквозняк кружил пыль по белому линолеуму пола, дефектная лампа дневного света под потолком щелкала и мигала. Франц с сожалением постоял перед дверью подъемника; увы, открыть ее могли лишь наставник и охрана... у заключенных магнитных карточек-пропусков не было. Помедлив еще несколько секунд, он заглянул за угол – и опять не увидел никого... его сердце ускоряло и замедляло ритм, как мотор машины, спускающейся по горной дороге.
Непредвиденное началось, когда Франц поравнялся со входом на территорию Потока: дверь была приоткрыта.
Он остановился и прислушался: изнутри не доносилось ни звука. Неслышно переставляя ноги, он подошел к двери, заглянул в щель и увидел пустой центральный зал. А в дальнем его углу, на полу перед входом в спальную камеру лежал нож... узкое лезвие покрыто ржавыми пятнами засохшей крови.
Как завороженный, Франц толкнул тяжелую металлическую дверь и, под царапающий уши громкий скрип, вошел... голубой блеск стали притягивал его, как магнит. Ничего не замечая вокруг, он пересек центральный зал и наклонился над ножом – самодельным клинком с белой пластиковой рукояткой. Лезвие было длиной сантиметров тридцать и на вид очень острое; кровь, засохшая на нем с хорошей вероятностью принадлежала Моджахеду и/или Чирею и/или охранникам.
А на рукоятке – четким дактилоскопическим узором – отпечаталась рука убийцы. Как в детективном романе, кровью.
Не трогая ножа (чтобы не смазать отпечаток), Франц присел на корточки рядом. Брать или не брать? Вот в чем вопрос... Нож, как заноза в глазу, не позволял сосредоточиться на мыслях о нем. «Думай быстрее, идиот!» – сказал Франц вслух, отводя взгляд в сторону... и тут заметил, что дверь в спальную камеру полуоткрыта.
Забыв про нож, он встал и вошел внутрь.
В камере было темно и почему-то пахло гарью. Франц нашарил выключатель и зажег свет.
В проходе между рядами коек лежал пистолет и, рядом с ним, пустая обойма. На полу валялись крупные, явно не пистолетные гильзы... и еще какая-то продолговатая металлическая коробочка длиной сантиметров тридцать. «Что это?...» – не додумав мысль до конца, Франц заметил торчавшую из-под крайней кровати в правом ряду растопыренную пятерню.
Оскальзываясь на гильзах, он подбежал к пятерне и присел на корточки: из под кровати ему в лицо смотрел Дрон. Щека урки мирно покоилась на вытянутой руке. «Т-ты ч-чего?...» – запинаясь, прошептал Франц. Дрон не отвечал, ибо был мертв: из-под его живота расползалась лужа крови.
Франц встал на ноги.
На соседней койке лежал Коряга, по шею укрытый простыней, посередине которой расплылось круглое кровавое пятно, посередине которого зияла маленькая круглая дырочка. Лицо Коряги хранило спокойное и удовлетворенное выражение – в момент смерти ему, видно, снился суп. Франц перевел глаза дальше: на следующей кровати, наполовину свесившись вниз, лежал труп Патлатого; длинные волосы, из-за которых тот получил свою кличку, тихонько шевелились на сквозняке. В голой груди Патлатого виднелись два пулевых отверстия.
Франц обвел глазами комнату и увидел окровавленные простыни, окровавленные подушки и окровавленные трупы. Все заключенные в камере были мертвы.
В проходе между двумя крайними кроватями лежала автоматическая винтовка; вороненый металл угрюмо поблескивал в тусклом свете единственной на всю камеру лампы. Пустой рожок был отсоединен и валялся рядом; увидев его, Франц понял, что продолговатая коробочка на полу возле пистолета – это другой использованный рожок. Сценарий, видимо, был такой: расстреляв оба рожка, убийца достреливал раненных из пистолета. «Откуда у него еще и автомат?» – подумал Франц.
«Был автомат, – поправился он. – А теперь нету. Равно, как и пистолета».
Нету? – Франц почувствовал огромное облегчение. – Нету!
А нож?
Что нож?
Убийца оставил в камере пистолет и винтовку потому, что у него кончились патроны. Но почему он бросил нож?
А-а, плевать, почему... Важно, что бросил, а я – возьму.
А отпечатки пальцев на рукоятке?
Франц на мгновение задумался: оставлять единственное на всем этаже оружие не хотелось категорически: если Франц его не подберет, его подберет убийца... а что, запросто: вернется и подберет, может быть, уже подобрал! Помертвев, Франц торопливо вышел в центральный зал... нож лежал на месте.
Вот незадача: брать нельзя и оставлять нельзя.
Оставалось одно – спрятать.
Он выбрал на лезвии место без пятен крови, взял нож двумя пальцами и вернулся в спальную камеру. И куда его теперь?...
Он положил нож на постель Дрона и прикрыл простыней. Потом в последний раз окинул сцену побоища взглядом: два десятка мертвецов на койках, один мертвец под койкой (Дрон был единственным, кто успел среагировать на происходившее). Четыре койки были пустыми: Франца, Чирея, Моджахеда и... стоп, а где новичок?
Неужто убийца увел толстяка с собой?!
Не похоже: судя по тому, что Франц уже видел, пленных маньяк не брал. Может, новичок прикинулся мертвым, подождал, пока убийца уйдет, и забился в какую-то щель?
Впрочем, все это значения не имело. Нужно было идти к Алкашу.
Стараясь не шуметь, Франц вышел через центральный зал во внешний коридор; до входа в апартаменты Наставника оставалось около двухсот метров без боковых ответвлений. Чувствовал себя Франц теперь намного увереннее: оружия у убийцы уже не было, и в этом смысле шансы уравнялись.
Периодически оглядываясь, чтобы застраховать себя от неожиданностей с тыла, Франц подошел к металлической двери с надписью «Наставник Потока» и постучал. Ответом была тишина. «Просыпайся, идиот... опять, поди, нализался?» – раздраженно подумал Франц и постучал сильнее.
Ответа не последовало.
Рискуя привлечь внимание убийцы, он забарабанил по двери кулаком.
Впрочем, глагол «забарабанил» не вполне подходил: от первого же удара дверь отворилась, ибо не была заперта. Франц переступил порог.
Прихожей в квартире не имелось, так что он очутился прямо в кабинете: рабочий стол, книжный шкаф с набором уставов и руководств, два сейфа – большой и маленький. По стенам стояло несколько стульев, на полу лежал мягкий узорчатый ковер. Справа находилась дверь (видимо, спальни), на столе горела лампа в желтом абажуре.
А позади стола, в глубоком кожаном кресле сидел сам господин Наставник. Верхняя часть его черепа была снесена, а мозг – если это слово применимо к субстанции в черепе Алкаша – разбрызган по стене позади кресла. В широко раскрытых глазах мертвеца застыло недоумение. На столе стояла порожняя бутылка из-под рома, стакан, полупустое блюдо с грушами и полуполное блюдце с огрызками. Насколько Франц мог судить, события развивались так: убийца несколько раз выстрелил в замочную скважину (вдребезги разбитый замок почернел от пороховой гари), потом вошел в кабинет и прямо с порога остатком патронов разнес Алкашу череп. Среагировать на происходившее Наставник не успел, ибо, напившись пьян, спал в кресле. Телефон на его столе убийца разбил. На ковре около входной двери валялась пустая пистолетная обойма.
Ужаса перед мертвецом Франц на этот раз не испытывал – то ли уже привык, то ли страх за собственную жизнь вытеснил страх перед чужой смертью. Его не тошнило, коленки не дрожали, сердце находилось, где положено, а не в пятках. И даже собственно страха Франц почти не ощущал: он уже на том свете – чего бояться, разве что по привычке.
У него было два вопроса.
Первый: где сейчас убийца? Второй: какой из этой ситуации есть выход?
Вот только ответов, к сожалению, Франц не знал.
Зато ему стало ясно, где убийца достал автоматическую винтовку: больший из двух сейфов в кабинете Алкаша был открыт (ключи торчали в дверце) и содержал в себе бархатные подставки для всего арсенала, имевшегося на этаже. С изрядной долей облегчения Франц обнаружил подставки для одного автомата и двух пистолетов – то есть у маньяка-убийцы оружия сейчас нет. На нижней полке сейфа лежали два запасных рожка. Взять, разве что, патроны и сходить за автоматом? Франц сунул рожки в нагрудный карман комбинезона и направился к двери. Потом остановился... перед уходом стоило осмотреть квартиру Алкаша.
Быстро проверив второй сейф (заперт) и книжный шкаф (ничего интересного), Франц обследовал рабочий стол: посуда, осколки телефона и стопка неинтересных бумаг, придавленных куском неотшлифованной яшмы. Обойдя стол, он проверил ящики в тумбах – девственно пусто.
Стараясь не глядеть на голову Алкаша (кровь, мозги и клочья волос по краям), Франц приступил к осмотру тела. Памятуя о пустых карманах обоих охранников, на интересные результаты он не надеялся – но оказался не прав. В карманах Наставника обнаружилась множество мелочей: полпачки сигарет, зажигалка, носовой платок, записная книжка... Извлекая все новые и новые предметы, Франц не смотрел по сторонам... и вдруг услышал приглушенное царапанье.
Сердце его ухнуло вниз, он поднял глаза. Царапанье раздавалось из-за двери, ведущей в спальню.
Убийца был в спальне.
На какое-то мгновение Франц запаниковал; «Бежать!» – мелькнуло в голове. Он бросился вокруг стола к входной двери... но остановился: спасаться бегством означало отдавать инициативу врагу. Убежать с этажа невозможно, так не лучше ли встретить убийцу лицом к лицу прямо сейчас? Оружия у того нет, а значит, и шансы равны. Схватив со стола камень, которым покойный Алкаш придавливал бумаги, Франц повернулся к двери в спальню.
Царапанье раздалось сильнее, дверь начала растворяться... медленно и со скрипом.
Слушая удары пульса, Франц, сжимал в руке холодный камень. «Встать позади открывающейся двери?» – запоздало подумал он и сделал шаг вперед.
Второй шаг он сделать не успел.
Из полурастворенной двери выскользнул черный кот, вышел на середину комнаты и уселся напротив Франца. Секунд пять человек и животное молча созерцали друг друга, потом зверь лизнул лапу и стал умываться.
Голова Франца кружилась, кровь била в виски отбойными молотками; чтобы не упасть, ему пришлось привалиться к столу и положить на него камень. «Что же ты, з-зараза...» – с чувством произнес он.
Кот ответил безмятежным взглядом.
Потом встал, извилистой походкой манекенщицы подошел к столу и запрыгнул наверх; холеная шерсть его блестела. Франц протянул руку, чтобы погладить, но кот уклонился, вежливо понюхал его пальцы и пошел дальше.
Опершись передними лапами на грудь своего мертвого хозяина, животное стало слизывать с его лица кровавые куски мозга.
Судорога сдавила горло Франца... чувствуя, что его сейчас вырвет, он заорал: «Бр-р-рыс-с-сь!» Кот обернулся, присел и зашипел; белые клыки его обнажились, усы угрожающе растопырились. «Пш-ш-шел вон!» – еще громче заорал Франц.
Кот порскнул со стола, бросился к двери и выскочил в коридор. Франц отер пот со лба. Царапанье когтей по линолеуму пола затихло в отдалении.
И тут Франц наконец заметил, что из нагрудного кармана мундира Алкаша высовывается магнитная карточка-пропуск от подъемника!
На мгновение он замер, просчитывая, что сделает: бросится к двери, пробежит двадцать метров по коридору налево, завернет за угол, вызовет подъемник и...
Но сбыться этим планам суждено не было: повернувшись и сделав первый шаг, Франц налетел на какого-то человека.
В следующую секунду он испытал одну за другой три взаимоисключающие эмоции.
Сначала недоумение: откуда здесь человек?
Потом ужас: убийца застиг его абсолютно неподготовленным, и даже камень, которым Франц вооружался в прошлый раз, остался на столе.
Затем облегчение: ибо столкнулся он не с убийцей, а с давешним новичком. Вид тот имел дикий: ни сапог, ни комбинезона; потное жирное тело вываливалось из тесной майки. Брызги крови покрывали толстяка с головы до босых ног, в глазах блестело стеклянное безумие.
– Ты не ранен? – хрипло спросил Франц. – До подъемника дойдешь?
Парень засмеялся (нижняя губа его неприятно отвисла, блестевшие от пота щеки затряслись, как желе) и схватил Франца за шею. «Ты чего?!» – хотел спросить тот, но из горла вырвалось лишь сипение. Он попытался отодрать руки сумасшедшего от своей шеи, однако то держал крепко, и пальцы Франца соскользнули с потной скользкой кожи. Не разжимая хватки, толстяк толкнул его и повалил на стол; Франц бессильно извивался на скользкой столешнице, безуспешно пытаясь оттолкнуть безумца ногами. Бутылка из-под рома, стакан и тарелки полетели на пол; в спину Францу впились осколки разбитого телефона.
Ощущение мягких влажных пальцев на горле было нестерпимо; Франц стал задыхаться. Сумасшедший парень, все так же улыбаясь, с отвисшей губой смотрел сверху вниз ему в глаза и, казалось, испытывал физиологическое наслаждение. По подбородку толстяка текла слюна.
Франц ударил безумца по рукам – тот даже не поморщился. Франц попытался добраться до его лица – однако руки у парня были длиннее.
Положение казалось безнадежным.
И в тот самый миг, когда в глазах Франца уже начало темнеть, его правая рука нащупала на поверхности стола камень. Вложив в размах все оставшиеся силы, он ударил... вернее, метнул камень в висок безумца. Раздался глухой удар; глаза парня замутились, хватка ослабла.
Франц вывернулся из-под него, оттолкнув в сторону – и кинулся за камнем, отлетевшим к двери. Грудь его разрывалась от кашля.
Мотаясь от полученного удара из стороны в сторону, толстяк полез вперед – Франц изо всех сил размахнулся и еще раз ударил его...
Вернее, попытался ударить.
С неимоверной для такого увальня ловкостью парень выставил левую руку – их предплечья столкнулись. Камень вылетел из пальцев Франца, как из катапульты, пролетел мимо лица безумца и с чмокающим звуком врезался сверху в голову мертвого Наставника.
Безумец, тряся потными телесами и сохраняя на лице ужасную улыбку, шел на Франца.
«Нож! – подумал тот. – Спрятанный в камере нож – единственный верный шанс. А без ножа – не более, чем пятьдесят на пятьдесят».
Надсадно кашляя, Франц выскочил в дверь и бросился по коридору.
Поначалу ему удалось оторваться от своего грузного врага метров на семь-восемь, однако кашель сбивал дыхание, бежать становилось труднее. Сумасшедший стал медленно догонять. Хуже того, перебои в дыхании, в свою очередь, усиливали кашель; в глазах Франца от напряжения сплетались и расплетались синие змеи... если псих догонит его сейчас, без ножа защититься будет трудно. Жутко мешали сапоги, болтавшиеся на ногах и один раз зацепившиеся друг за друга... с трудом удержав равновесие, Франц потерял еще метра два. Грузное шлепанье босых подошв по липкому линолеуму неуклонно приближалось, но и вход в Поток был уже рядом. С разрывающимися легкими Франц пронесся сквозь центральный зал, влетел в камеру и устремился к кровати Дрона.
Как действовать теперь: угрожая ножом, отогнать или попытаться убить?... Вонзить нож в заплывшее жиром горло?... Вспороть трясущийся живот?
Сумасшедший настиг Франца в метре от цели и толкнул в спину; зацепившись плечом за стойку кровати, тот грохнулся на спину между койками Дрона и Коряги. Убийца повалился сверху. После короткой борьбы толстяк сел на Франца верхом и схватил за горло; ситуация вернулась в исходное положение. С учетом того, что Франц и без того задыхался, продержаться он мог секунд тридцать, не больше... очертания предметов в его глазах начали расплываться и темнеть.
На мгновение он замер, собираясь с силами, а затем ударил безумца коленями по почкам; тот зашипел от боли и на секунду расслабил хватку – а Франц изогнулся, сколько мог, и запустил ладонь под простыню на кровати Дрона. Кончиками пальцев он зацепил рукоятку ножа.
С короткого размаха он ударил убийцу в бок.
Проколов кожу, нож пронизал толстый слой сала, чуть развернулся в руке, протискиваясь между ребрами, и пошел внутрь безо всякого сопротивления.
Жирные телеса парня содрогнулись.
На какое-то мгновение Франц и маньяк глядели друг другу в глаза; затем убийца издал странный кашляющий звук, кадык его дернулся. Изо рта толстяка хлынул поток крови... не успев отодвинуться голову, Франц зажмурился и затаил дыхание. Он почувствовал, как руки парня расслабились, а тело, потеряв равновесие, упало вперед – животом Францу на лицо. Он столкнул жирную скользкую массу набок и откатился в сторону. Его вырвало.
Все еще кашляя и испытывая слабость во всех членах, он выполз в проход между кроватями. В ушах у него звенело, руки и колени дрожали. Он даже не пытался понять произошедшее... просто вспоминал, где осталась карточка-пропуск от подъемника, и собирал силы для попытки встать.
Но вдруг он услышал тихие быстрые шаги, почти пробежку: топ-топ-топ.
И, спустя секунду, еще раз: топ-топ-топ.
А потом погуще, будто перебегали сразу двое или трое: топ-топ-топ-топ-топ.
Рассмеявшись в полный голос, Франц без усилия встал. Из глаз его текли слезы, лицо было сведено конвульсиями. Он выдернул нож из трупа толстяка, обтер о свой комбинезон и сунул за пазуху. Затем подобрал с пола винтовку, достал из нагрудного кармана рожок, вставил в магазинное отверстие и передернул затвор. (Из коридора донеслась новая россыпь шагов.) На то, чтобы понять, как переключить винтовку с одиночного боя на автоматический, ушло менее десяти секунд; Франц подошел к двери спальной камеры и нажал на курок.
С завыванием автомат забился в его руках, однако вся очередь ушла точно туда, куда он метился: сквозь гулкое пространство центрального зала и проем двери – в стену коридора. На пол посыпались куски штукатурки.
Франц отпустил курок. Стало тихо.
В течение пяти секунд не происходило ничего.
Потом он услышал усиленный мегафоном размеренный голос: «С вами говорит Начальник Службы Безопасности 17-го Сектора. Выход с территории Потока заблокирован. Сдавайтесь!»
Франц медленно пошел по направлению к внешней двери. По щекам его струились слезы, промывая две дорожки в кровавой маске на лице.
«Если не сложите оружие, будем штурмовать территорию Потока с применением слезоточивого газа. Вы будете убиты. На ответ даю три секунды: раз...»
– Сдаюсь... – закричал Франц, но из горла вылетело лишь слабое сипение.
«Два...»
– Сдаюсь... – прохрипел он, задыхаясь.
«Бросьте ваше оружие в дверь».
Он отсоединил рожок, уронив его на пол, передернул затвор, а потом швырнул винтовку в дверной проем.
«Теперь выходите сами. Руки за голову. Шаг вправо, шаг влево – стреляем без предупреждения».
Проходя сквозь дверь, Франц краем глаза уловил движение слева от себя. Он повернулся и увидел:
Удар пришелся точно в лоб, и Франц с благодарностью провалился в беспамятство.
Франц сидел на высокой неудобной табуретке, расположенной у стены большой полутемной комнаты. С момента ареста прошло около часа, в течение которого он принял душ (находясь под неусыпным надзором охраны), получил чистую одежду и был переведен в карцер Службы Безопасности. Отдохнуть ему не удалось, ибо его почти сразу вызвали на допрос – и чувствовал он себя соответственно.
– Ну, и как вы это все можете объяснить? – вопрос прозвучал нейтрально... пожалуй, даже сочувственно.
За расположенными полукругом массивными письменными столами сидели три человека в белых мундирах – следователи Службы Безопасности. Позади них расположилась стенографистка, а у задней стены, на стульях – мужчина и женщина в черной униформе внешней охраны (они опоздали минут на пять и остались не представлены). Лиц служителей правосудия Франц не различал из-за двух ярких светильников, расположенных у боковых стен и направленных ему в лицо, – он видел лишь темные силуэты. На столах следователей и стенографистки стояли лампы в черных абажурах; задняя часть комнаты тонула в полумраке. Как всегда и везде на Втором Ярусе, было очень жарко.
– Объяснять – не мое дело, господин Следователь.
Следователь справа от Франца негодующе хмыкнул, Следователь в центре резким движением поднял голову.
– Но посудите сами, подследственный: ваша версия событий абсолютно невероятна, – Следователь, сидевший слева, говорил мягким баритоном и с интонациями человека, желающего помочь. – Если вы хотите, чтобы вам поверили, вы должны представить объяснения.
– Иначе мы будем интерпретировать факты сами, – зловещим басом добавил Следователь справа.
Добрый полисмен, злой полисмен – распределение ролей в этом театре теней оригинальностью не отличалось.
– Тогда задавайте вопросы, господин Следователь.
Следователи переглянулись, и «Добряк» задал первый вопрос:
– Вы утверждаете, что драка между вами и заключенными... э-э... – он заглянул в бумаги на своем столе, – 12-м и 16-м началась из-за того, что те хотели изнасиловать новичка – заключенного 24/21/17/2.
– Да.
– И 24-й не мог защитить себя, пока за него не вступились вы.
– Да.
Добряк умолк, как бы обдумывая услышанное, а в разговор вмешался Следователь, сидевший в центре:
– Так каким же образом беззащитный 24-й, – иронически спросил он резким неприятным дискантом, – превратился в могучего и беспощадного маньяка, чуть не одолевшего вас, победителя его двоих обидчиков?
– Не знаю, – Франц вспомнил запуганное выражение на лице новичка в начале событий, зловещую ухмылку в середине и ужасную гримасу в конце. – Нет, не знаю.
– А кстати, почему вы вообще за него вступились? Вы за всех униженных и оскорбленных вступаетесь, как Дон Кихот? – Этот Следователь, видимо, играл роль «Скептика».
Франц промолчал.
– Отвечай на вопрос! – гаркнул «Злыдень» справа.
– Мое отношение к униженным к делу не относится.
– Ах ты, сволочь...
– Господа, господа, – примирительно перебил Добряк, – давайте оставаться в рамках... – он пошелестел бумагами на своем столе. – Продолжим допрос: каким, по-вашему, образом, 24-й сумел выбраться из запертой камеры и расправиться с охранниками и Наставником?
Секунд пять Франц собирался с мыслями... от удара прикладом, полученного при аресте, у него болела голова.
– Я не утверждал, что это он расправился с охранниками и Наставником.
– Ну, полно-те, подследственный, ведь кто-то же расправился, – произнес Добряк с укоризной, – так сказать, судя по конечному результату. Причем сами же вы и показали, что 24-й был еще жив, когда все остальные на этаже (кроме вас, конечно) уже погибли. Так не естественно ли предположить...
– Естественно, господин Следователь, – согласился Франц, не дожидаясь, что его припрут к стене, – и точного ответа на этот вопрос у меня нет, – (Скептик презрительно хмыкнул). – Могу лишь предположить, что 24-й ночевал не в камере, а в изоляторе.
Следователи переглянулись. Добряк хотел задать следующий вопрос, но его перебил Скептик:
– Вы упускаете из вида, любезный друг, что изолятор на ночь тоже запирается.
– Это верно, господин Следователь, – парировал Франц, – но отношение охраны к изоляторным заключенным не такое, как к заключенным в камере. 24-й мог застать охранника врасплох.
– Это каким же образом?
– Например, вызвать его под предлогом плохого самочувствия, а потом зарезать.
– Чем?
– Ножом, который вы видели.
Лицо Скептика скрывала темнота, но чувствовалось, что он издевательски улыбается.
– То есть ножом, изъятым у вас.
– Я объяснил, как это произошло.
Добряк сделал какую-то пометку в своем блокноте.
– И откуда же, по-вашему, 24-й достал нож? – Скептик не скрывал сарказма.
– А откуда я?
– А вот этого, подследственный, я у вас как раз и не спрашивал... как говорится, на воре шапка горит! Ха-ха-ха!.. – Скептик фальшиво захохотал, будто Франц сказал что-то смехотворно глупое. – Заключенные делают ножи в механических цехах, – благодушно пояснил он, обернувшись к мужчине и женщине в заднем ряду.
Франц промолчал. У него болела голова.
– А откуда вы знаете, что 24-й был отправлен в изолятор? – спросил Добряк.
– Я не знаю, а лишь предполагаю.
– Поясните.
– Если новичок правдиво рассказал Наставнику о том, что произошло, тот должен был отправить его в изолятор.
– И сделать соответствующую запись в Дневнике Потока, подследственный, – иронически добавил Скептик. – Ваша гипотеза остроумна, но может быть с легкостью опровергнута.
– Ну так опровергните, – согласился Франц. – Вы нашли Дневник?
– Нашли.
– И что же?
Следователи опять переглянулись. Скептик недовольно хмыкнул.
– Вы правы, – это сказал Добряк. – 24-й провел ночь в изоляторе.
Секунд десять в комнате раздавался лишь скрип пера стенографистки. Франц видел перед собой три одинаковых силуэта без лиц.
– Есть еще одно обстоятельство, требующее разъяснений, – Добряк пошуршал бумагами у себя на столе и, найдя нужную, придвинул поближе к настольной лампе. – Последняя запись в Дневнике свидетельствует о том, что Наставник отправил 12-го и 16-го в карцер на двое суток, – Следователь многозначительно помолчал (видимо, ожидая, что Франц задаст вопрос). – Иными словами, те самые заключенные, с которыми вы только что подрались, оказались там же, где и вы. Я искренне советую вам подумать, как можно доказать, что они были убиты до своего появления в карцере.
– Наставник не мог отправить их в карцер, где был я, – возразил Франц. – По Уставу участники драки должны быть разъединены.
– А он отлично знает Устав! – язвительно похвалил Скептик. – Наверное, отличник по всем теоретическим, – он раскрыл лежавшую перед ним папку и вытащил оттуда лист бумаги. – Жаль, педагоги ваши так не считают, подследственный: дерзок, систематически проявляет несогласие, материал усваивается поверхностно, – он повернулся к Добряку: – Полюбуйтесь, коллега, характеристика на него от преподавателя теории благодарности.
Добряк сокрушенно покачал головой.
– Ну, да не в характеристиках дело, – после многозначительной паузы лицемерно продолжал Скептик. – Дело в том, что по имеющимся у нас данным 12-й и 16-й ни в какой другой карцер Сектора не поступали, а следовательно, Наставник мог поместить их только в карцер вашего Потока.
Тыльной стороной ладони Франц вытер пот со лба и закрыл глаза; свет направленных в лицо ламп резал зрачки, как бритва.
– Это не согласуется с отправкой 24-го в изолятор, господин Следователь, – сказал он, не поднимая век. – Если его обидчики ночевали в карцере, сам он мог бы остаться в камере.
– Мне это тоже приходило в голову, – легко согласился Добряк, – но ваш Наставник рассудил по-другому. И об этом свидетельствует запись в Дневнике.
– Можно мне посмотреть в Дневник самому?
– Нет, – встрепенулся Злыдень. – Ишь чего захотел!
– Ха-ха-ха... – притворно засмеялся Скептик ненатурально тонким голосом. – А вы, оказывается, остряк.
– Господа, господа! – в голосе Добряка чувствовалось невыполнимое желание сделать хорошо всем. – Давайте действовать согласно Устава, – он раскрыл лежавшую на краю стола книгу и, пошелестев страницами, зачитал: – Глава 11, параграф 5, пункт 32: «Подследственный имеет право ознакомиться с копиями всех документов, проходящих по его делу», – он пустил раскрытый том по рукам.
Злобно/саркастически ворча, Злыдень/Скептик покорились. Добряк подозвал стенографистку, и та передала Францу ксерокопию последней страницы Дневника.
Увидев ее, Франц рассмеялся.
– Запись сделана другим почерком, господин Следователь, – он демонстративно обращался к Добряку, игнорируя двух других следователей. – Сравните ее с предыдущей строчкой, где говорится о переводе 24-го в изолятор.
Некоторое время следователи изучали свои копии злополучной страницы. Потом Скептик хмыкнул и поднял голову.
– Скажите, подследственный, а ваш Наставник был хорошим наставником? – вкрадчиво спросил он.
– Мне не с чем сравнивать, – осторожно отвечал Франц.
– Вы обнаружили в его апартаментах бутылку из-под рома... он что, пил?
– Не могу знать, господин Следователь, – Франц стал понимать, куда тот клонит, но поделать ничего не мог. – Пьющим я его не видел ни разу. Если хотите, сделайте анализ содержимого его желудка или крови.
– Уже сделали, подследственный, уже сделали! – Скептик не мог удержать восторга. – Ваш Наставник был пьян! А отсюда и изменение почерка, – он посмотрел вправо и влево, на других следователей, – ибо, как доказано графологической наукой, в состоянии опьянения почерк индивидуума меняется!
Вновь наступила тишина, прерываемая лишь скрипом стенографисткиной ручки. Скептик удовлетворенно откинулся на стуле, Злыдень угрожающе раскачивался, Добряк удрученно качал головой.
– Вы можете выключить лампы? – глаза Франца слезились. – Или, по крайней мере, направить их не в лицо.
– Нет, – по голосу Злыдня чувствовалось, что он улыбается.
– Почему, господин Следователь?
– По Уставу, господин подследственный, – издевательский тон Скептика был особенно противен. – По тому самому Уставу, который вы так хорошо знаете.
– Допрос записывается на видео, так что нужен яркий свет, – извиняющимся голосом сказал Добряк.
– Зачем же тогда стенографистка, господин Следователь?
– Ну, хватит! – рявкнул Злыдень, привстав со стула, и на этот раз Добряк его урезонивать не стал. – Если ты сейчас же не заткнешься и не перестанешь дерзить, падаль, ТЕБЕ БУДЕТ ХУДО! – конец фразы он проорал в полный голос.
На мгновение наступила тишина.
– Я вам в последний раз предлагаю изложить ваше объяснение событий, подследственный, – по голосу Добряка чувствовалось, что Францева строптивость оскорбила его в лучших чувствах.
– Какой в этом смысл, господин Следователь? Ваши коллеги уверены, что я убийца, и мои слова не смогут ничего изменить.
– Согласно Уставу, ваше дело будет прекращено, если вы убедите в своей невиновности хотя бы одного следователя, – сухо объяснил Добряк. – Ну что, будете говорить?
Прежде, чем ответить, Франц еще раз просчитал имевшиеся у него варианты:
Он должен представить выгодную для себя альтернативную версию, объясняющую все факты.
– Ну?! – рявкнул Злыдень.
– Хорошо, – сказал Франц. – Слушайте.
Он был в поту с головы до ног; эффект холодного душа, принятого перед допросом, сошел на нет.
– Я исхожу из того, что, послав зачинщика драки – то есть меня – в карцер, Наставник оставил 12-го и 16-го в камере, а новичка перевел в изолятор. Вскоре после отбоя 24-й вызвал охрану и заявил, что задыхается или что у него рези в желудке или, может, почечные колики. В таких случаях охранник – прежде, чем вызвать доктора, – осматривает больного сам. Я предполагаю, что у 24-го был нож...
– Откуда? – перебил Добряк.
– Пронес с Первого Яруса, господин Следователь.
– Это невозможно, подследственный. Контроль в приемнике жесткий: все личные вещи, включая одежду, у заключенных отбирают... да что я вам объясняю, вы это лучше меня знаете!
– Контроль везде жесткий, господин Следователь. Когда мы с работы возвращаемся, нас обыскивают тоже.
– Обыскивают или не обыскивают, подследственный, а холодное оружие в цехах изготавливается и в камеры проносится, – Добряк говорил намного суше, чем раньше. – Надеюсь, вы не станете отрицать очевидного.
– Не стану, господин Следователь, – не сдавался Франц, – да только и вы тогда не отрицайте, что оружие в камере могут иметь только урки. Если б они нашли у меня нож, то этим бы ножом меня тут же и прирезали.
– А как, по-вашему, подследственный, – вмешался Скептик, – закон урок дозволяет, чтоб вы им морды били?
Прежде, чем ответить, Франц помолчал, стараясь успокоиться.
– Драка с 12-м и 16-м мне потом дорого бы обошлась...
– Если б они до этого дожили, – перебил Скептик. – Ну да ладно, подследственный, давайте для экономии времени по вопросу ножа согласимся не соглашаться: вы считаете, что оружие легче пронести с Первого Яруса, а мы считаем, что из механических цехов. Не возражаете? – он посмотрел на двух других следователей, и те закивали. – Продолжайте.
Три черных силуэта неподвижно, как мишени в тире, застыли перед Францем.
– Зарезав охранника, 24-й завладел его пистолетом, пробрался на главный пост и застрелил второго охранника.
– Каким образом? – резко спросил Добряк. – Охранник не подпустил бы к себе заключенного ночью за пределами территории Потока, не подняв тревоги.
– Насколько я понимаю, господин Следователь, если один из охранников уходит по вызову, то второй остается на главном посту у поворота к карцеру.
– Допустим.
– Скорее всего, 24-й обошел этаж по периметру кругом и подошел к главному посту с востока. Обратите внимание, что от пересечения восточного и северного коридоров до главного поста не более десяти метров; если 24-й выскочил из-за угла и сразу выстрелил – охранник среагировать не успевал. С таким сценарием, кстати, согласуется и ориентация трупа: ногами на восток, головой на запад – пуля, пущенная из восточного коридора, как бы сбила охранника с ног.
– Что ж, убедительно, – иронически согласился Скептик. – А теперь давайте рассмотрим альтернативный сценарий: убийца стреляет не из восточного коридора, а из карцерного, – он наслаждался своей сообразительностью. – Причем охранник находится в этот момент слева от входа. Как, по-вашему, будет ориентирован труп?
– Труп будет ориентирован примерно так же, но...
– Достаточно, подследственный, – Скептик с удовлетворением откинулся на стуле.
– Ну уж нет, господин Следователь! – впервые за весь допрос Франц повысил голос. – Раз уж вы потребовали от меня объяснений, извольте выслушать все, что я хочу сказать.
– ЧТО?! – проревел Злыдень ужасающим басом. – ОПЯТЬ ДЕРЗИТЬ? – он привстал со стула.
– Господа! – вмешался Добряк. – Подследственный имеет право сказать, все, что сочтет нужным, а уж выводы из его слов вы делайте сами.
Недовольно ворча, Злыдень опустился обратно на стул. Он жаждал крови, разговоры его не интересовали.
– Карцерный коридор просматривается от главного поста насквозь, – объяснил Франц, – а потому незаметно подобраться по нему к охраннику намного труднее, чем по периметру.
– Но все-таки можно, подследственный, – опять влез Скептик, – если охранник стоит не в точности напротив входа.
– Например, слева, – добавил Добряк. – Что, как мы уже выяснили, объясняет и ориентацию трупа. Продолжайте, подследственный.
Комбинезон Франца промок насквозь.
– Теоретически я мог бы пробраться из карцера к главному посту незамеченным, – он замолчал и секунд пять слушал пульсировавшую в висках боль. – Но, во-первых, это крайне маловероятно – чтобы второй охранник не смотрел в сторону карцера, зная, что его товарищ ушел туда ночью по срочному вызову. А во-вторых, я этого не делал, и доказать обратное никто и никогда не сможет.
Он посмотрел по очереди на сидевшие перед ним три черные фигуры.
– Продолжайте, подследственный, – произнес Добряк ничего не выражавшим голосом.
Подавив непрерывно усиливавшееся чувство безысходности, Франц продолжил:
– Потом 24-й перенес тело первого охранника из изолятора в коридор и спрятал его в стенном шкафу.
– Каким образом в изоляторе не осталось следов крови? – злобно пробасил Злыдень.
– Если держать труп сидя, прислоненным к стене, то кровь из перерезанного горла будет впитываться в переднюю часть мундира и не попадет на пол.
– Значит, 24-й попросил охранника сесть на пол и прислониться к стене – и лишь потом зарезал его? – усмехнулся Скептик.
– Даже если кровь и брызнула на пол, в изоляторе есть умывальник, и все следы ничего не стоило убрать.
– Я в это не верю, – это сказал Злыдень.
– Ваше право, господин Следователь, – сделав паузу в ожидании дальнейших придирок (их не последовало), Франц продолжил: – Затем 24-й проник в квартиру Наставника, убил его и завладел автоматической винтовкой.
– Каким образом? Все огнестрельное оружие хранится в запертом сейфе – чтобы открыть его, нужно знать шифр, – это сказал Скептик.
– Он мог пригрозить Наставнику и заставить его выдать шифр.
– Этого не могло быть, подследственный: все указывает на то, что преступник убил Наставника сразу же, как проник в его апартаменты. На лице убитого осталось спокойное выражение, а в его крови нет так-называемых «гормонов страха».
Франц на мгновение задумался.
– Ну, тогда Наставник, в пьяном виде, мог забыть запереть сейф после того, как выдал оружие охранникам.
– Это тоже маловероятно: охранники-то были трезвы и указали бы ему на просчет.
– Они могли не заметить, господин Следователь.
– Ну, хорошо, продолжайте, – неожиданно сдался Скептик.
Добряк и Злыдень промолчали; победа досталась Францу подозрительно легко.
– Далее, 24-й проник (с помощью ключей, взятых у охранников) на территорию Потока и расстрелял всех заключенных, кроме 12-го и 16-го; а последних, угрожая оружием, отвел к карцеру, приказал им лечь на пол и перерезал им глотки. Потом перенес тела в карцер и уложил на кровати – вся операция не должна была занять более десяти секунд.
– А вы даже не проснулись? – язвительно поинтересовался Скептик. – Крепкий сон – признак чистой совести.
– Проснулся, господин Следователь, но не сразу и, поскольку трупы были укрыты с головой простынями, ничего не заметил.
– Вы поразительно ненаблюдательны, мой друг.
Франц промолчал, не желая тратить силы на бесплодные препирательства.
– Я уснул опять. А 24-й, вернувшись в камеру, обнаружил, что некоторые заключенные не убиты, а только ранены, и дострелял их.
Злыдень и Скептик, перебиравшие бумаги на своих столах, подняли головы. Добряк резко спросил:
– Откуда вы знаете?
– Что знаю?
– Что некоторые из заключенных не были убиты наповал?
– Догадался по пороховым отметинам на их телах – их приканчивали одиночными выстрелами в упор, да и винтовка, когда я ее нашел, была переключена на одиночный бой.
Злыдень и Скептик опять опустили головы и зашуршали бумагами. Франц продолжал:
– После этого 24-й вернулся в карцер, приоткрыл дверь и разбудил меня каким-то звуком, а сам отправился в апартаменты Наставника (он понимал, что рано или поздно я обязательно туда приду). Он спрятался в спальне, намереваясь задушить меня и оттащить труп в изолятор; видимо, он хотел представить дело так, будто я сам напал на него, но не рассчитал своих сил. Именно для этого он расстрелял все патроны и оставил нож в камере: иначе бы получилось, что я явился в изолятор вооруженным до зубов, и ему б никто не поверил, что он сумел меня одолеть.
– И он не испугался оставить нож? – недоверчиво спросил Добряк. – Ведь вы могли прихватить его с собой, и тогда б он не имел ни одного шанса. – Добряк посмотрел на остальных двух следователей, и те согласно закивали головами.
– 24-й демонстративно оставил на рукоятке ножа отпечатки своих пальцев – он понимал, что, увидев их, я ножа не коснусь. Он, видимо, собирался стереть отпечатки уже после того, как убьет меня; он даже мог принести нож в изолятор, коснуться рукоятки моей ладонью и унести обратно – что подтверждало бы его версию событий. Видимо, 24-й был уверен, что справится со мной голыми руками... и, кстати, справился бы, если б мне под руку не подвернулся тот камень.
Скептик поднял голову и с лицемерной заботливостью сказал:
– Я должен предупредить вас, мой друг, что следов крови 24-го на камне не обнаружено – только кровь вашего Наставника. Ну и, конечно, отпечатки ваших пальцев.
– Уж не хотите ли вы сказать, что я убил Наставника этим камнем, господин Следователь?
– Конечно же нет, подследственный, – снисходительно улыбнулся Скептик. – Я отлично знаю, что он был застрелен.
– Так в чем же дело? – на этот раз Франц решил настаивать на своем. – Я ведь объяснил, каким образом кровь Наставника оказалась на камне.
– Я лишь хочу обратить ваше внимание, подследственный, – сказал Скептик с напускным сожалением, – что даже самые незначительные детали вашего рассказа не подтверждаются вещественными доказательствами.
Отвечать на это Франц не стал. Силуэты следователей, будто вырезанные из черной бумаги, застыли перед ним.
Наконец Добряк шевельнулся и спросил:
– В своем рассказе, подследственный, вы сконцентрировались на описании действий 24-го...
– Гипотетических действий 24-го, – поправил Скептик.
– Хорошо, гипотетических, – Добряк откашлялся. – Однако почти не уделили внимания его мотивам. Иными словами: зачем 24-й все это сделал?
Франц опустил голову... Он ждал этого вопроса, однако удовлетворительного ответа не имел.
– Когда 24-й на меня напал, он был совершенно безумен...
– А до этого? – перебил Скептик. – Показался ли он вам безумным, когда появился в камере?
– В камере я его видел около трех минут, – парировал Франц. – За такое время диагностировать шизофрению не смог бы даже опытный психиатр.
– Однако ж в кабинете вашего бывшего Наставника вы диагностировали ее за несколько секунд, – ехидно прокомментировал Скептик.
– 24-й в это время меня душил, это помогает, – в тон ему ответил Франц.
Скептик лишь презрительно хмыкнул.
– Думаю, что 24-й убил охранников, Наставника и остальных заключенных в припадке безумия, вызванном шоком от перехода с Первого Яруса на Второй и нападением на него урок. А потом решил свалить вину на меня. Если бы он меня задушил, то его версия выглядела бы единственно возможной. Она даже сейчас выглядит возможной, – Франц сделал паузу, – но, все же, не единственной, – он помолчал секунду, а потом повторил, делая ударение на каждом слоге: – Не е-дин-ствен-ной.
– Я принял бы этот аргумент, подследственный, – печально сказал Добряк, – если б версия ваша не базировалась на столь невероятном поведении 24-го. Это превращение из запуганной жертвы в маньяка-убийцу... А зачем он засунул труп первого охранника в стенной шкаф? И разве может убийца-шизофреник действовать с таким тонким расчетом, какой 24-й проявил, как вы утверждаете, в вопросе ножа?
– Шизофреник – это не обязательно идиот, господин Следователь, – возразил Франц, но Добряк лишь сокрушенно покачал головой.
– А доказательства? Можете ли вы подкрепить вашу версию хоть одним вещественным доказательством?
Франц на мгновение задумался.
– 24-й мог оставить отпечатки своих пальцев в карцере или апартаментах Наставника.
– Никаких отпечатков, кроме ваших, не обнаружено.
– Тогда проверьте группы крови в лужах на полу возле карцера, господин Следователь, – они должны соответствовать крови 12-го и 16-го – а значит, те были убиты в коридоре, а не карцере.
– А что, это идея... – заинтересовался Добряк и стал рыться в бумагах на столе. – Точно! – он повернулся к остальным двум следователям: – Смотрите протокол номер 14: образцы 17а и 17б содержат кровь второй группы – то есть той же, что и у заключенных 12/21/17/2 и 16/21/17/2 – смотрите образцы 24 и 25 в протоколах номер 18 и 19, соответственно, – он повернулся к Францу. – Что ж, это несколько меняет дело...
– Нисколько не меняет, коллега, – вмешался Скептик, – ибо, если вы проверите образец 1 в протоколе номер 2, то убедитесь, что вторую группу крови имел также и зарезанный охранник... чей труп, кстати, находился в двух шагах от тех луж крови в карцерном коридоре.
Некоторое время Добряк изучал злополучный протокол № 2, а потом поднял голову и с подчеркнутым сожалением произнес:
– Мой коллега прав, подследственный, совпадение групп крови ничего не доказывает.
– Тогда сделайте анализ ДНК, – предложил Франц.
– Анализ чего? – удивился Добряк и, судя по голосу, искренне. – Что такое ДНК?
– Вы никогда не слыхали об анализе дезоксирибонуклеиновых кислот?
– Нет, – в голосе Следователя послышалось раздражение. – Такой анализ мне не известен. Есть ли у вас реалистические предложения? – Франц пожал плечами, и Добряк повернулся к Скептику и Злыдню. – Вопросы?
– Ты зачем при аресте в стенку стрелял, гад? – спертым от бешенства голосом прошипел Злыдень. – Убить никого уже не мог, так решил имущество попортить?
– Я не знал, кто там ходит, – индифферентно отвечал Франц. – Хотел отпугнуть.
Он на мгновение зажмурился, защищая глаза от режущего света ламп.
– Еще вопросы? – спросил Добряк.
Вопросов не последовало.
– Выступления?
Скептик поднял руку.
– У меня есть выступление.
Он встал и прошелся взад-вперед поперек комнаты. (Силуэт его иногда перекрывался с силуэтами остальных следователей – однако, ходил ли Скептик перед столами или позади них, Франц разобрать не мог. Картина перед ним была двумерна, как экран.)
– Ход событий представляется мне несколько другим, чем в рассказе уважаемого подследственного, – приложив руку к сердцу, Скептик отвесил Францу иронический поклон. – А именно, отправив признавшегося зачинщика драки в карцер, Наставник допрашивает потерпевших, однако толку добиться не может: запуганный 24-й мямлит что-то невразумительное и опасливо косится на урок, а те несут какую-то чушь о неспровоцированном нападении на них маньяка 23-го. Не выяснив ничего, однако понимая, что за безопасность 12-го и 16-го опасаться не следует, раздраженный Наставник на всякий случай отсылает новичка в изолятор, уходит к себе и делает соответствующую запись в Дневнике Потока. Затем он достает бутылку рома и начинает пить – за коим занятием его посещает, наконец, здравая мысль: как так получилось, что обычный «мужик» затеял драку с двумя урками? Логичного объяснения этому нет, и, прикончив бутылку, Наставник идет в изолятор, чтобы допросить 24-го с пристрастием. На этот раз – вдали от обидчиков – новичок рассказывает правду. Разъяренный сверх всякой меры (его обманули!), наш доблестный воспитатель несется в камеру, вызывает охранников и спьяну отправляет 12-го и 16-го в тот же самый карцер – про 23-го он к тому времени уже забыл! После чего с сознанием выполненного долга возвращается к себе, неверной рукой делает еще одну запись в Дневнике и засыпает в кресле – так сказать, на боевом посту.
Однако вернемся к судьбе двух урок.
Охранники ничего не знают о подоплеке событий и, ничтоже сумняшеся, исполняют данное им приказание: 12-й и 16-й оказываются в карцере. На верхней полке кто-то спит, однако опасение разбудить спящего ниже достоинства урок. Кляня в полный голос проклятого 23-го, они обещают прирезать его при первой же возможности: «Вот этим самым ножом!» – говорит один из них и похлопывает себя по карману комбинезона. «И отвечать потом за убийство?» – пугается другой. «Ты что, вчера родился? – удивляется первый. – Перережем ему вены и подержим минуты три. А когда подохнет, вложим нож ему руку, всего-то и делов! Пройдет как самоубийство».
Они ложатся спать.
Скептик откашлялся.
– Я не ручаюсь, коллеги, за подробности диалога между 12-м и 16-м, однако уверен, что общий ход их мыслей я передал правильно.
Между тем, тот самый 23-й, которого урки только что приговорили к смерти, проснулся от громких голосов и слышал их угрозы. Вывод один: если он хочет жить – нужно действовать, иначе ему не пережить подъема. Как только в карцере загорится свет, 12-й и 16-й увидят его и зарежут до прихода охранников. Единственный шанс – это опередить их. Выждав, пока урки уснут, 23-й спускается вниз, обыскивает их комбинезоны, находит нож и перерезает им глотки.
Скептик на мгновение замолчал, а потом добавил тошнотворным тоном показного беспристрастия:
– Я готов признать, что 23-й имел все права защищать свою жизнь.
И он картинно указал на Франца широким жестом руки.
– Однако дальнейшие действия подследственного не укладываются ни в какие моральные нормы, – в голосе Скептика сквозила безмерная печаль. – Я думаю, что он действовал в приступе помешательства и действительно не помнит своих поступков (а не делает вид, как я предполагал вначале). Им овладел инстинкт убийства, а мозг превратился в придаток к инстинкту... в компьютер, рассчитывающий действия на десять ходов вперед – быстро, безжалостно и с идеальной точностью.
Укрыв тела 12-го и 16-го с головой простынями, 23-й вызывает охранника под предлогом приступа «душиловки». Тот приходит, освещает больного светом карманного фонаря и осматривает его, как это положено по Уставу, с дистанции два метра. Он знает нравы буйных карцерных заключенных и все время держит оружие наготове – соответственно, и 23-й не пытается напасть на него.
Не обнаружив ничего серьезного, охранник уходит.
Подследственный ждет минут сорок и звонит опять – на этот раз охранник начинает колебаться: может, все-таки, вызвать доктора? Пистолет он убирает в кобуру: если 23-й и пытается сделать что-то предосудительное, то это симуляция, а не нападение на охрану. Кончик носа у 23-го, однако, здорового розового цвета, и охранник уходит обратно на свой пост.
Еще через час подследственный вызывает его в третий раз: «Ну, если у этого симулянта опять розовый нос – морду разобью!» – раздраженно думает охранник и, не доставая пистолета, входит в карцер. Однако на сей раз «симулянт» не лежит в койке, а стоит сбоку от дверного проема с ножом в руке – один взмах, и горло охранника рассечено точным ударом. Шатаясь и прикрывая ужасную рану руками, несчастный выбегает обратно в коридор и пытается закричать, однако из перерезанного дыхательного горла вырывается только хрип. 23-й настигает его, хватает сзади за волосы и, отогнув голову назад, наносит второй удар. Охранник проходит на заплетающихся ногах еще несколько метров и падает на пол – он мертв.
23-й быстро достает из его кобуры пистолет, прячет тело в подвернувшийся поблизости стенной шкаф (чтобы убрать из пределов видимости второго охранника) и возвращается бегом в карцер. Отдышавшись и успокоившись (если это слово применимо к параноику), подследственный крадется с пистолетом в руке к главному посту. К счастью для себя он остается незамеченным до самого последнего момента (внимание второго охранника поглощено порнографическим журналом) и получает возможность выстрелить с близкого расстояния. Затем 23-й разбивает вдребезги настенный телефон – наслаждаясь разрушением?... или чтоб никто не поднял тревогу?... Я думаю, что ответить на этот вопрос не сможет сейчас и он сам.
Дальнейшие события развиваются по сценарию, описанному подследственным, однако главным действующим лицом является не трусливый и туповатый 24-й, а сам 23-й. Сначала – визит к Наставнику: взлом, убийство. Сейф, конечно же, заперт, но шифр 23-й обнаруживает на первой странице записной книжки покойного (ох, уж эти наставники... говорено же сотни раз: держите комбинацию к сейфу в памяти!). 23-й оставляет записную книжку (со своими отпечатками пальцев) на столе, вооружается автоматом и навещает своих друзей-сокамерников. Выстрелы, фонтаны крови, крики ужаса музыкой льются в безумную душу убийцы. Вскоре, однако, 23-й обнаруживает, что в камере нет новичка... где может быть этот несчастный? – Ну конечно, в изоляторе. Последнего свидетеля произошедшего необходимо уничтожить, и 23-й направляется туда, даже не пополнив запаса патронов. Он полностью уверен в своих силах: у него есть нож, и вообще – чего бояться жалкого толстяка? Вот тут-то и произошла осечка: 24-й слышит, как кто-то, пробуя разные ключи, возится с замком, и чует неладное. Он встает сбоку от двери, а когда подследственный входит, – новичок отталкивает его и выбегает в коридор.
Погоня, однако, длилась недолго: где уж грузному 24-му убежать от поджарого подследственного... Увидев, что его догоняют, новичок сворачивает в поисках защиты на территорию Потока, но безо всякой для себя пользы... и через несколько секунд он безжалостно зарезан.
Зачем подследственный пошел после этого на квартиру Наставника и запасся там патронами, я вам сказать не могу – оказывать сопротивление аресту он вроде бы не собирался. Очередь, которую он выпустил из автомата, была явно нацелена в стену.
Скептик сел, удовлетворенно откинулся на спинку стула и после точно рассчитанной паузы добавил великодушным тоном:
– При определении меры наказания, я буду настойчиво просить трибунал принять во внимание факт несопротивления аресту: он характеризует подследственного с самой положительной стороны!
Стало тихо.
Франц почувствовал, что все взгляды сфокусировались на нем, и непроизвольно откашлялся.
– Ваша версия, господин Следователь, содержит с десяток мелких несоответствий и натяжек, – он старался говорить ровным и не хриплым голосом. – К примеру, почему 24-й, спасаясь от меня, пробежал мимо апартаментов Наставника и кинулся на территорию Потока? Ведь защиту разумно искать у представителя власти, а не у других заключенных.
Скептик вскинулся, но Франц продолжал, не давая ему вставить слово:
– Или: зачем я, по-вашему, запихал труп зарезанного охранника в стенной шкаф? Ведь если б я хотел убрать его из коридора, то не проще ли было оттащить тело в карцер и свалить там на пол?
И опять Скептик попытался перебить, но Франц гневно повернулся к нему:
– Дайте мне договорить до конца, господин Следователь!
Отшатнувшись, Скептик умолк.
Франц несколько раз глубоко вздохнул, собираясь с мыслями. От того, что он сейчас скажет, зависело мнение Добряка – единственного следователя, которого можно склонить на свою сторону.
– Я мог бы указать еще несколько таких же несоответствий, но от несоответствий вы всегда отговоритесь, – Франц вытер пот со лба. – Однако, помимо мелких натяжек, ваша версия содержит и явное противоречие, перечеркивающее ее правдоподобие целиком.
Все три следователя подались вперед, Франц чувствовал тяжесть их взглядов кожей лба.
– Вы нашли отпечатки моих пальцев по всему этажу: на ноже, на винтовке, на записной книжке Наставника, на дверях карцера и жилой камеры, в апартаментах Наставника, на дверцах сейфа и стенного шкафа с трупом зарезанного охранника... Однако в одном месте, где, согласно только что высказанной версии, я должен был оставить их наверняка, – вы ничего обнаружить не могли.
Выдержав паузу, Франц сказал, тщательно выговаривая каждую букву:
– На двери изолятора отпечатков моих пальцев нет.
Несколько секунд в комнате продержалась пугающе абсолютная тишина; затем Добряк рассмеялся с облегчением обретенной определенности.
– Это решает дело, – сказал он Скептику, и, повернувшись к Францу, добавил: – но не в вашу пользу, подследственный, – Франц с удивлением привстал, однако Добряк, не обращая внимания, продолжил: – В описи изъятых у вас предметов упомянуты... – он взял со стола какую-то бумажку, – «...два куска материи, оторванные от одной из простынь в карцере и использованные, видимо, для обматывания ладоней», – Добряк поднял глаза. – Для того, чтобы сбить следствие с толку, вы часть времени носили самодельные перчатки.
– Какие перчатки?! – оторопел Франц. – А-а, эти... Да я ж не для того их вовсе оторвал. Я просто...
Увы, его никто не слушал.
Громко переговариваясь, следователи собирали со столов бумаги: «А ничего себе допрос получился, интересный...» – с неожиданным добродушием сказал Злыдень. «Да, интересный, – согласился Скептик. – Это потому, что подследственный попался смышленый». Стенографистка хлопотливо собрала свои манатки и вышла из комнаты.
Франц понял, что проиграл. Ч-черт! Как он мог забыть об этих «перчатках»?
– Что будет теперь? – хрипло спросил он.
– А вы не знаете? – прогудел Злыдень. – Для получения личного признания мы передаем вас в Межсекторную Службу Безопасности, – он махнул рукой в сторону мужчины и женщины, сидевших у задней стены.
– Личного признания? – не понял Франц.
– Прямых улик в этом деле нет, так что-то ж надо в трибунал представить, –пояснил Злыдень. – Обычная процедура. Вы разве не проходили на теоретических?
– Что вы, коллега, – вмешался Добряк, – «Основы правовых» у нас запланированы лишь на следующий семестр.
– Понятно, – без особого интереса пробасил Злыдень.
Переговариваясь на ходу, следователи вышли из комнаты. Перед тем как исчезнуть в дверном проеме, Добряк щелкнул выключателем на стене, и лампы, направленные Францу в лицо, с громким щелчком потухли. Спектакль театра теней закончился.
В комнате воцарился приятный полумрак.
Мужчина и женщина из Межсекторной Службы Безопасности встали. Франц тоже.
– Вам придется пройти с нами, – негромко сказала женщина.
Первые пять минут после возвращения с допроса Франц пролежал лицом вниз на цементном полу камеры – там, где его оставили охранники. Влезть на деревянную лежанку, заменявшую ему кровать, не хватало сил. Медленно пульсирующая головная боль резонировала в каждой клеточке тела, но более всего – в пальцах правой руки, разбитых в кровь в конце сегодняшнего допроса. Пальцы левой руки, разбитые в кровь в начале допроса, находились в ненамного лучшем состоянии.
В камере было тихо и сумрачно. На стенной полке одиноко маячил кумачовым переплетом Устав Штрафных Ситуаций. Расположенный над полкой ночник источал тусклый синий свет.
Франц встал на колени, потом на корточки и, забросив руку на лежанку, медленно втащил себя наверх – и тут же, подавив спазм тошноты, перекатился со спины на бок. Последние три дня лежать лицом вверх он уже не мог: от бесчисленных ударов резиновой дубинкой кружилась голова. Он закрыл глаза, с содроганием предвкушая, как сейчас с громким щелчком оживет громкоговоритель и до безумия знакомый баритон начнет с театральным завыванием читать монолог Гамлета «Быть или не быть». (Будто услышав его мысли, с громким щелчком ожил громкоговоритель, и до безумия знакомый баритон начал с театральным завыванием читать монолог Гамлета «Быть или не быть».) Франц с ненавистью посмотрел вверх: проклятое устройство располагалось в прочной решетчатой клетке под самым потолком – не доберешься. Теперь оно будет шуметь восемь часов подряд: после монолога Гамлета неизвестный пианист сыграет Турецкий Марш Моцарта, потом прозвучит «Интродукция и рондо-каприччиозо» для скрипки с оркестром Сен-Санса, потом... что потом?... Ага, первый акт «Двенадцатой ночи», затем Второй Концерт Шопена... На этом месте Франц, как правило, засыпал и спал два часа до фортиссимо в третьей части соль-минорного прелюда Рахманинова... и тут же засыпал опять – с тем, чтобы уже окончательно проснуться от оглушающего утреннего звонка (громкоговоритель пел в это время «Лесного царя» Шуберта и, допев до конца, выключался до вечера). В среднем получалось, что спал Франц около шести часов в сутки.
Медленно, избегая резких движений, он перевернулся на живот, положил щеку на шершавую деревянную поверхность (расцарапанная кожа отозвалась легкой болью) и свесил многострадальные пальцы с края лежанки. Заснуть он пока не пытался – знал, что бесполезно: проклятый громкоговоритель делал свое дело, да и сам он уже привык засыпать позднее. В голове вертелись отрывочные видения из сегодняшнего допроса: оскаленная рожа Следователя-мужчины и сладострастное, с нежными чертами лицо Следователя-женщины. Впрочем, почему только сегодняшнего допроса? Видения вчерашнего были точно такими же: сладострастное, с нежными чертами лицо Женщины и оскаленная рожа Мужчины. Да и методы последние несколько дней следователи использовали одни и те же: маленьким докторским молоточком – по пальцам (рука закреплялась в специальной станине) или резиновой дубинкой – по голове. Плюс Женщина иной раз любила пройтись ногтями по щекам, шее или груди Франца. Не переоценивая своей мужской привлекательности, тот был готов поклясться, что она получала от этого сексуальное наслаждение: придвигала лицо почти вплотную, глаза подергивались сладкой поволокой. Такое случалось, только если она причиняла боль рукой – при физическом контакте, и только в отсутствие ее напарника.
Франц представил себе ее лицо: тонкая линия носа, ореол светлых, чуточку вьющихся волос, смуглая кожа и нежно-серые глаза – просто красавица, да и сложена идеально: большая высокая грудь, тонкая талия, пышные бедра и длинные ноги; лет ей было около двадцати пяти. Вот только почему в ее присутствии по спине Франца всегда бегали мурашки? Вряд ли потому, что она его пытала... Мужчина пытал его гораздо чаще и с более выраженным удовольствием: хакая при каждом ударе, входя в раж и истерически выкрикивая одни и те же вопросы. Франц его ненавидел, но не боялся, и отвечал дерзко, издевательски – что редко позволял себе, находясь один на один с Женщиной. В таких случаях голос его хрип, и он, как правило, просто молчал, отвернувшись в сторону и стараясь не смотреть на свою мучительницу. Та же с безмятежным спокойствием записывала свои вопросы в Журнал, ставила вместо ответов прочерки, а потом подходила и впивалась длинными наманикюренными ногтями ему в шею. Духами она не пользовалась, и в такие моменты Францу казалось, что он чувствует слабый запах разгоряченной самки.
Он медленно, в три приема встал, подковылял к умывальнику, открутил кран и, заранее зажмурившись, сунул кисти рук под холодную воду. (Пианист взял последний аккорд Турецкого Марша и передал эстафету скрипачу с оркестром. Раздались первые звуки «Интродукции» Сен-Санса.) Боль пронизала Франца от кончиков пальцев – сквозь разбитые в кровь костяшки – до запястий. Продержав руки под холодной водой примерно полторы минуты, он вернулся обратно на лежанку.
На первом допросе, прошедшем на удивление мирно, Франц еще раз рассказал свою версию; следователи интересовались деталями, делали вполне разумные замечания, указывали на натяжки в объяснениях. Франц защищался, напирая на то, что ни одна из версий не объясняет всех фактов в этой странной истории, а посему его слова должны считаться правдивыми согласно презумпции невиновности. При упоминании последней он увидел на лицах следователей искреннее непонимание: что это такое? Франц пустился в объяснения, однако почувствовал, что до них не доходит; «Зачем это?» – перебила его Женщина. «Чтобы трактовать случаи, в которых обвинение не может доказать вины подсудимого, а защита – его невиновности», – пояснил Франц. «Что за чушь! – вмешался Мужчина. – Такие случаи нужно просто отсылать на доследование. Пусть следствие как положено свою работу выполнит: если виноват – накажите, невиновен – верните на общий режим. А то что это такое? – он даже покраснел от очевидной несправедливости. – Если следователь свое дело знает, он доказательства всегда найдет!»
Второй допрос проводил один Мужчина – и сходу стал требовать, чтобы Франц «перестал дурака валять и признавался, как оно на самом деле было». «Врешь, сволочь! – орал Следователь. – Весь Поток и охрану положил, а теперь на 24-го сваливаешь?» – он схватил левой рукой Франца за грудки, а правой развернулся для оплеухи. Не раздумывая, Франц подставил под удар руку, а потом оттолкнул тщедушного Следователя, да так сильно, что тот отлетел метра на два, споткнулся и повалился навзничь. Несколько секунд Мужчина лежал на полу, сохраняя на крысиной физиономии удивленное выражение, потом встал, пошарил, не отводя глаз от Франца, ладонью по столу и нажал какую-то кнопку. В отдалении тренькнул звонок, в комнату вошли два охранника. «Объясните ему, как нужно себя вести», – с улыбкой приказал Мужчина.
И пошло-поехало. Приводя Франца утром на допрос, охранники сразу же усаживали его в специальное кресло и намертво закрепляли конечности ремнями с застежками. Это, впрочем, не означало, что его тут же начнут пытать: случалось, следователи не прикасались к нему по два-три дня кряду – а иногда терзали каждый божий день в течение недели (допросы проходили без выходных). «Расписание» пыток, таким образом, оставалось неясным, а вот в структуре задаваемых вопросов Франц разобрался довольно быстро. Сначала следователи требовали, чтобы он отказался от своей версии событий целиком и признался в убийстве двадцати трех заключенных, Наставника и обоих охранников. Допрос примерно на третий обвинение снизилось до убийства двадцати пяти человек; а Наставника – «следствие нашло возможным согласиться с вашей трактовкой событий» – убил 24-й. Франц продолжал все отрицать, и на седьмом допросе Мужчина выдвинул версию, согласно которой 24-й и Франц, вступив в преступный сговор, уничтожили всех остальных. Таким образом, на Франца приходилась лишь половина всех злодеяний – а 24-й покончил с собой от угрызений совести. Версия номер три стоила Францу двух дней побоев; после чего следователи снизили ставки до убийства четверых урок и Наставника (остальных заключенных и охрану уложил вроде как 24-й). К тому времени Франц уже понял, что обвинения идут по нисходящей и, надеясь, что они сойдут на нет, стойко держался на своем. И действительно, следующим вариантом было обвинение в убийстве лишь четырех человек: Чирея, Моджахеда, Алкаша и 24-го (два допроса); а потом всего двоих – Наставника и 24-го. На этой версии следователи настаивали особенно долго (на Франце к тому времени не осталось живого места); и каково же было его разочарование, когда они вдруг вернулись к предыдущему обвинению в четырех убийствах. Худшие его догадки подтвердились еще через семь допросов – когда следователи опять начали толковать о пяти убийствах, и стало ясно, что они идут по тем же самым версиям, но в обратном порядке.
Сегодняшний допрос, как и два предыдущих, был посвящен разработке самой первой версии, согласно которой Франц истребил все население этажа поголовно. Что будет после этого? Скорее всего, обвинения опять пойдут по нисходящей... а потом обратно по восходящей... и так далее – пока он не подохнет во второй раз.
(Оливия. Ну, что ты на это скажешь, Мальволио?)
И кaк только Францу удалось вытерпеть пытки так долго?! Ему, неженке, за всю свою предыдущую жизнь не испытавшему и миллионной доли теперешних мучений – не знавшему ни физической боли, ни насилия, ни даже серьезных болезней! Неужели краткий курс бесчеловечности, пройденный им на Втором Ярусе, настолько облегчил адаптацию?
(Мальволио. Одно мне удивительно, Ваша Светлость, что вы так восторгаетесь этим безмозглым негодяем...)
«А может, сказать им то, что они хотят услышать?» – подумал Франц.
И тут же сам себе ответил: «Не может».
Все было однозначно: как он прочитал в соответствующем томе Устава, наказание за одно убийство варьировалось от двух до десяти лет штрафных работ в особо вредных химических цехах. Так что даже если он сумеет свести обвинение к минимальной версии (убийство 24-го и Алкаша), приговор будет не менее четырех лет. Впрочем, в какой версии признаваться – минимальной или максимальной – роли не играло, ибо продержаться в живых на особо вредных химических более одного года было невозможно. (Один раз их камеру по ошибке послали в такой химцех, и Франц видел тамошних доходяг – харкающих кровью и покрытых гноящимися язвами.) Кстати сказать, инстинкт самосохранения у него почти атрофировался, и смерти, как таковой, он не боялся – хотя бы потому, что пережил ее один раз. При выборе решения он принимал во внимание лишь физическое страдание, а не смерть, – так что сравнительно быстрая гибель от пыток казалась предпочтительней. Некоторое время Франц даже подумывал, а не прекратить ли все одним махом – напасть, например, на вооруженного охранника, но в конце концов решил предоставить события их естественному ходу.
Имелась еще одна причина, делавшая признание своей несуществующей вины для Франца невозможным: что-то, подспудно происходившее между ним и Женщиной, исключало сдачу на милость победителя. Впрочем, Франц не слишком старался раскопать этот участок своей души – возможно, опасаясь обнаружить там какой-нибудь неприятный для себя сюрприз.
(Оливия. ...Да будет с нами то, что предначертано судьбою!)
Лежа на животе, Франц легонько пошевелил пальцами рук – после холодной примочки боль чуть поутихла. (Ненавистный громкоговоритель захрипел аплодисментами; затем, после хриплой паузы, началось оркестровое вступление ко Второму Концерту Шопена.) Франц закрыл глаза и расслабился, стараясь не чувствовать жесткости лежанки; многократно передуманные мысли по одной умирали в его голове. Волчий оскал Второго Яруса начал тускнеть и терять отчетливость... наконец, благословенное забытье затопило мир. Франц стал свободен.
Сны ему здесь не снились никогда.
Он проснулся от внезапной тишины, как в нормальной ситуации проснулся бы от внезапного шума: громкоговоритель не работал. Судя по самочувствию, спал Франц не более часа... ощущение тревоги под сердцем было в таким же, как тогда, в карцере с двумя трупами на нижних полках. Он медленно сел на лежанке и прислушался.
Кто-то приближался по коридору к двери его камеры... забыв про дурноту и разбитые пальцы, Франц вскочил на ноги и прижался спиной к дальней от входа стене.
Звон ключей, лязг замка, скрип двери, вспыхнувший свет – в камеру вошла Женщина. За спиной у нее маячил охранник.
– На допрос.
Как всегда в ее присутствии, по спине Франца побежали мурашки... Почему Женщина пришла за ним сама, а не прислала, как обычно, охранников?
– Сколько сейчас времени?
Не соблаговолив ответить, Женщина шагнула обратно в коридор (из кобуры на ее поясе торчала рукоятка пистолета – такого раньше не случалось ни разу). «А ну, выходи, падаль!» – гаркнул охранник, и Франц, не задавая более вопросов, подчинился. Втроем они прошли мимо второго охранника (привалившегося в безобразной позе к стене) и вошли в кабину подъемника. Обычно допросы происходили на одном из верхних этажей, но сейчас Женщина нажала самую нижнюю кнопку – 64-го этажа. Франц поднял глаза и столкнулся с ее взглядом: Женщина улыбалась. Кабина остановилась – они вышли.
– Сюда.
Пройдя метров пятьдесят по пустынному коридору, они подошли ко входу в другой подъемник. Женщина вставила в прорезь свою карточку-пропуск – двери разъехались – они зашли внутрь. И опять она нажала самую нижнюю кнопку – 128-го этажа.
– Понимаете, что сейчас будет?
– Нет, – как можно беззаботнее ответил Франц.
– И не интересно? – Женщина склонила голову набок, пытаясь поймать его взгляд.
– Почему, интересно... – с тщательно взвешенным безразличием произнес он.
Несколько томительных мгновений они смотрели друг на друга, потом одновременно отвели глаза. Охранник стал фальшиво насвистывать «Зеленые рукава».
– Прекратите, – приказала Женщина, и охранник прекратил.
Наконец Кабина остановилась. Женщиной и Франц вышли наружу. Не говоря ни слова, охранник нажал кнопку; двери закрылись. Было слышно, как кабина поехала вверх.
Этот этаж отличался от остальных: узкий коридор с неоштукатуренными стенами, цементный (а не линолеумный) пол, тусклый свет редко разбросанных ламп. На темно-красных кирпичах стен виднелись пятна сырости. Влага насыщала воздух, что, в сочетании с жарой, было особенно неприятным – комбинезон Франца немедленно прилип к спине.
– Сюда, – Женщина указала рукой направо. – Идите впереди меня, – Франц заметил, что она держит руку на рукоятке пистолета.
Они прошагали метров сто по коридору без дверей и ответвлений, завернули за угол и метров через пятьдесят уперлись в ржавую металлическую дверь. Женщина постучала; дверь медленно, с усилием растворилась. Открывший им гориллоподобный охранник с крохотной головой безо лба отошел в сторону.
Франц оказался в большой, хорошо освещенной комнате с такими же, как в коридоре, кирпичными стенами. Мебели было мало: в центре – широкий двухтумбовый стол с телефоном, кресло на колесиках, сбоку от стола – табурет, слева у стены – еще один. У стены справа стоял низкий столик, на котором лежали странные никелированные инструменты на пластиковом подносе. Рядом располагалось пыточное кресло, в углу – раковина умывальника. С потолка свешивалась система каких-то блоков, у задней стены высился монументальный дубовый шкаф.
– Садитесь в кресло, – Женщина уселась за стол в центре комнаты. – Виктор, помоги подследственному.
Пока гориллоподобный Виктор, громко сопя, застегивал лямки, Франц разглядывал широкий сплюснутый нос охранника, щетинистые волосы, тусклые глаза, похожие на две стертые серебряные монеты.
– Можешь пока посидеть, Виктор, – сказала Женщина, и Горилла, сгорбив могучие плечи, уселся на табурете возле стены.
– Эта комната, – Женщина показала рукой вокруг себя, – называется «Кабинет хирургического допроса», мы пользуемся им в тех случаях, когда обычные методы не срабатывают. Согласно 4-му Приложению к Уставу Следователя, на этой стадии с подследственными-мужчинами работают следователи-женщины, так что теперь я буду вашим единственным Следователем.
На мгновение воцарилась тишина.
– Обычно работу с новичком мы начинаем с экскурсии по Кабинету, – продолжила Женщина. – Слева от себя вы видите хирургические инструменты: они применяются здесь чаще остального оборудования. Имейте в виду, что все операции мы производим без наркоза.
Губы Женщины медленно раздвинулись в улыбке; позади белых зубов показался розовый влажный язык.
– Какого рода операции вы практикуете? – голос Франца, вроде бы, звучал небрежно.
– Ну, «операции» – это громко сказано: просто разрезы... иногда фигурные – скажем, на лице, – она погасила свою змеиную улыбку. – Довольно часто приходится что-нибудь ампутировать: глаза, пальцы или, например, яички... Как вы, кстати, относитесь к кастрации?
Смуглые щеки Женщины покрылись легким румянцем, правая рука нервно расстегивала и застегивала у горла верхнюю пуговицу черной униформы.
– К вашим услугам, – сипло ответил Франц, – этот орган мне не понадобился здесь ни разу.
– Хорошо, – медленно проговорила Женщина. – Я буду иметь это в виду.
В течение нескольких секунд в комнате раздавалось только громкое сопение Гориллы.
– Мы также используем простые методы, – продолжала Женщина. – Вон там, – она указала на систему блоков у задней стены, – вы видите так-называемую дыбу: подследственному отводят руки за спину, надевают наручники, подцепляют цепь наручников крюком и поднимают в воздух. Эта процедура довольно неприятна даже без использования кнута, а уж...
– Неприятна для кого? – перебил Франц. – Судя по вашему тону, вам она доставит наслаждение.
– Неприятная для подследственных, – несколько секунд Женщина молча смотрела на него со смешанным выражением раздражения и возбуждения. – Почему вы так дерзко ведете себя?
– Стараюсь испортить вам удовольствие, – с усилием улыбнулся Франц.
– Не испортите, – сказала Женщина. – Потому что я сильнее вас, – она встала и подошла вплотную. – Потому что могу сделать с вами все, что захочу.
Неотрывно глядя ему в глаза, она провела кончиками пальцев сверху вниз по его горлу и улыбнулась... лицо Франца покрылось испариной.
– Постарайтесь быть искренним, – тихо сказала Женщина. – Как сейчас.
– Отчего вы не пользуетесь дезодорантом? – тщательно выговаривая слова (так, чтобы голос не казался сиплым), спросил Франц.
Улыбка исчезла с лица Женщины. Она круто повернулась, заморожено прошагала до своего стола и села. Некоторое время она смотрела вниз; потом овладела собой и подняла глаза: губы сжаты в ниточку, румянец выступил на щеках резко очерченными красными пятнами.
– Что ж, тогда начнем, – сказала она хрипло. – Виктор.
Горилла встал. На лице его, как на чистом листе бумаги, не отражалось ничего.
– Пока не в полную силу, – приказала Женщина.
«Хватит».
Сладкий женский голос раздавался издалека, но насколько издалека, Франц не знал, ибо расстояния почему-то потеряли соизмеримость. Вдруг душивший его поток холодной воды перестал падать с небес... наконец-то он сможет дышать.
И он стал делать это.
Но тут вернулась боль, и зыбкие очертания предметов с новой силой закачались вокруг него. «Он уже очнулся, Виктор, – опять прозвучал сладкий женский голос. – Подними-ка его». Внешняя сила вздернула невесомое тело Франца, как куклу. «Не сюда – в кресло. Пристегни ему руки, а самого прислони к спинке».
Боль все еще заполняла мир, но предметы уже почти не качались. Перед глазами возник расплывчатый силуэт. «Какая она красивая», – потаенно подумал Франц.
Но почему потаенно? Почему он должен таиться?... И этот странный запах: притягивающий и отталкивающий одновременно. Он ведь как-то связан с голосом?
Франц попытался сесть прямо.
«Дай-ка ему нашатыря», – сказала женщина, принося и утоляя боль одновременно. «Не надо», – слабо отозвался Франц. А что здесь делает это уродливое чудовище, грубо схватившее его за плечо?
Но тут заостренный запах нашатырного спирта вонзился ему в переносицу, и все стало отчетливым и ясным.
Сколько часов прошло с начала допроса, Франц не знал, хотя почти все время был в сознании. Боль приходила волнами, и каждый раз казалось, что следующий вал захлестнет его с головой – но откуда-то открывались дополнительные силы. И тут же поднималась новая волна, чуть выше предыдущей...
– Не получится ничего, госпожа Следователь, – Горилла говорил несоответственно высоким, гнусавым голосом, – если вы, по-прежнему, не хотите ему... того... – он выпустил плечо Франца и повернулся к стоявшей рядом Женщине, – ...резать.
– Пока не хочу, – коротко ответила Женщина.
– Как пожелаете, – с ноткой неодобрения отозвался Горилла.
С момента начала допроса в комнате произошел ряд изменений. Почти все хирургические инструменты были перепачканы в крови и свалены в раковину умывальника, дверцы шкафа – распахнуты настежь. На одной из полок шкафа, выдвинутой наподобие стола, лежали щипцы с тянувшимся от них к розетке шнуром, кожаный потертый кнут, набор окровавленных струбцин и тесемочная сбруя с длинными металлическими шипами. На столе остывал паяльник с наконечником в виде шила – в воздухе отчетливо пахло горелым мясом. Пол был залит водой и кровью.
– Делай, что я тебе говорила до начала допроса, – Женщина села за стол. – Через десять минут жду.
Неуклюже переваливаясь, Горилла вышел из комнаты. Щелкнул замок двери. Женщина перевела взгляд на Франца. Она была бледна, под глазами – темные круги, но смотрела спокойно, с еле заметной улыбкой удовлетворения.
Франц с трудом улыбнулся ей в ответ.
Ни одна из частей его тела не болела более других – все болело в равной степени. Кожу покрывали рубцы, разрезы, проколы и ожоги, плечевые суставы были вывернуты на дыбе, локти и колени – отбиты до синяков. Любое изменение позы отдавалось почти невыносимой болью; кровь сочилась из десятков маленьких ранок и впитывалась в лохмотья, в которые превратился его комбинезон. Несмотря на жару, Франца колотил озноб.
– Значит, боли вы не боитесь, – констатировала Женщина. – Почему?
– Я много тренировался, – усмехнулся Франц. – На Втором Ярусе вообще и с вами в частности, – он заставил себя посмотреть ей в глаза. – И еще: боль приближает меня к смерти, а смерть – даст свободу.
– Вы ошибаетесь: боль и смерть связаны не однозначно, – возразила Женщина. – Устав разрешает держать подследственного в живых сколь угодно долго, не налагая никаких ограничений на глубину страдания. И поверьте, мой помощник Виктор отлично знает свое дело, – глаза Женщины подернулись поволокой. – То, что мы сделали с вами сегодня, лишь самое начало.
Что именно в ее голосе наводило на Франца такой ужас?...
– Что вам от меня надо? – хрипло спросил он. – Ведь не заведомо же ложное признание в убийстве двадцати шести человек?
– Как это не признание? – удивилась Женщина. – Именно признание от вас и требуется. Только правдивое, конечно, – спохватилась она, – следствию ложное признание ни к чему.
– Я спрашиваю не о следствии, – Франц изменил позу, непроизвольно искривив от боли лицо. – Лично вы ведь тоже от меня что-то хотите? Я это чувствую...
Некоторое время Женщина колебалась – видимо, между формальным и неформальным ответами.
– Я хочу, чтобы вы мне... доверились, – на «доверились» она чуть споткнулась, будто заменив им в последний момент какое-то другое слово. – Чтобы рассказали мне правду... не только ту правду, что необходима следствию, а больше: то, что вы чувствовали во время тех событий, о чем думали и что ощущали... Вы должны открыть мне свое подсознание. Не только потому, что я ваш Следователь, а потому что... – Женщина беспомощно замолчала.
Ее лицо раскраснелось; пальцы, перебиравшие бумаги на столе, дрожали. Казалось, она вот-вот скажет что-то важное – Франц изобразил на своем лице внимательное ожидание.
– Я хочу, чтобы ты мне... – снова начала она, страдальчески сморщившись от бессилия слов, – отдался... Не физически, а духовно... – она попыталась поймать его взгляд, – своими чувствами и мыслями. Так, чтобы, касаясь рукой твоего тела, я чувствовала то, что чувствуешь ты. И если ты ощущаешь боль, я хочу ощущать ее с тобой... Нет, не саму боль, а твое ощущение... боль, преломленную твоим мужским «я». Поверь, ты тоже найдешь в этом удовлетворение! – она говорила с придыханием, заискивающе заглядывая в глаза. – Боль перестанет казаться тебе проклятием, она станет средством соединения... Наши души и тела будут ощущать и дополнять друг друга – такого никогда не достигнешь при обычном любовном акте. И когда мы достигнем вершины, полного слияния – лишь тогда я смогу отдать тебя смерти... и это станет моей величайшей жертвой! А ты уйдешь из жизни не запуганным, ничтожным насекомым и не дерзким бунтарем, а спокойным сверхсуществом, достигшим истинного величия духа!
Голос Женщины дрожал, руки слепо блуждали по столу. Франц с усилием разлепил спекшиеся губы:
– Я правильно понимаю, что во время допросов вы испытываете оргазм?
Женщина резко выпрямилась, по ее лицу пробежала судорога боли. Несколько долгих секунд она не могла выговорить ни слова.
– Зачем вы так? – спросила она еле слышно. На ее щеках выступили пятна румянца, как от пощечин.
– Вы не в своем уме, – угрюмо сказал Франц... он уже жалел, что спровоцировал ее на этот разговор. – Если говорить простыми словами: я не мазохист. У вас ничего не получится.
– Не будьте так уверены в себе, – глаза Женщины сузились. – Я знаю, что ваше сознание отталкивает меня, но подсознание – помогает...
– Чушь! – презрительно перебил ее Франц. – Сознание, подсознание... Рассчитано на подростка.
На мгновение они застыли, глядя друг другу в глаза.
– Я вам даю еще один шанс, – сказала Женщина. – Ровно один.
– Он мне не нужен.
– Не торопитесь с ответом, – в ее голосе прозвучала вкрадчивая угроза. – Подождите, пока вернется Виктор.
Франц пожал плечами. Женщина отвела взгляд и стала читать какую-то лежавшую на столе бумагу.
Тут в замке залязгал ключ, дверь отворилась. «А ну, заходи», – раздался гнусавый голос Гориллы. Волоча ноги, в комнату вошла Таня.
Четыре месяца, прошедшие со дня их с Францем расставания, оставили на ней свой отпечаток: щеки ввалились, зеленые глаза, казалось, занимали половину лица, невесомое тело утопало в мешковатом комбинезоне. Некогда длинные волосы были коротко острижены; серьги, кольца, бусы (она раньше носила много украшений) – все это исчезло.
Увидев ее, Франц попытался встать, но лямки пыточного кресла удержали его на месте.
– Пройдите сюда, заключенная, – Женщина указала рукой на кресло, где сидел Франц. – Виктор, освободи подследственного и усади на табуретку. Заключенную пристегни вместо него.
Горилла подошел, отстегнул лямки и рывком вздернул Франца на ноги; «Слышал, что тебе сказали?» – прогнусавил он. С трудом переставляя ноги, Франц отошел в сторону и сел на табурет. «Сюда», – без выражения приказал охранник Тане.
Не сводя отчаянного взгляда с Франца, та опустилась в кресло. Горилла пристегнул ее и встал у стены.
Женщина прошлась взад-вперед по комнате, остановилась рядом с Францем и мягко положила руку ему на плечо. Тишину нарушал лишь мерный звук капель, падавших из плохо закрученного крана.
– Я организовала эту встречу для того, – Женщина обращалась к Тане, – чтобы вы повлияли на вашего бывшего возлюбленного... поверьте, в его же собственных интересах. Если вы убедите его рассказать правду, то спасете от тяжких физических страданий, – она вздохнула. – Нам больше ничего и не надо – только правдивый рассказ о том, что произошло.
Выдержав паузу, Женщина сняла тяжелую, как камень, ладонь с плеча Франца и села за стол. Таня проводила ее непроницаемыми рысьими глазами.
– Давайте я расскажу вам обстоятельства дела, – Женщина откинулась на спинку стула. – Полтора месяца назад в 21-м Потоке мужской половины Яруса произошло ужасное преступление: Наставник, два охранника и двадцать три заключенных были зверски убиты. В живых остался один человек – ваш бывший возлюбленный. Согласно его показаниям, один из заключенных совершил все эти убийства в припадке умопомешательства, а потом был убит сам – вашим возлюбленным, якобы защищавшим свою жизнь. История эта, полная противоречий и натяжек, показалась нам маловероятной с самого начала – а теперь, в свете собранных следствием доказательств выглядит попросту невозможной. Не полагаясь, однако, на субъективные суждения, мы подвергли имеющиеся данные компьютерному анализу, который показал, что показания подследственного правдивы с вероятностью 0.47%, а потому, согласно Уставу, считаются неистинными. – Женщина говорила без выражения, будто читая напечатанный текст.
– На меня не рассчитывайте, – вскинула глаза Таня.
– Почему?
– Я вам уже говорила.
– Вы тогда не знали, что речь идет о вашем возлюбленном.
– Я отказалась тогда, сейчас откажусь тем более, – Танины щеки покраснели, глаза дерзко сузились. – Вы просто сука.
Женщина рывком встала и шагнула по направлению к Тане.
– Что вы от нее хотите? – хрипло спросил Франц.
– Разве я не сказала? – обернувшись, Женщина ненатурально, с усилием улыбнулась. – Чтобы она на вас повлияла.
– Она повлиять на меня не может.
– Я в этом не уверена, – Женщина подошла, наклонилась, заглянув в лицо, и снова положила ладонь ему на плечо. – Вы же не хотите заставить ее страдать?
Передернувшись от запаха самки, Франц сбросил ее руку – некоторое время Женщина стояла без движения, раздувая тонкие ноздри. Потом резко распрямилась и повернулась к Горилле.
– Виктор.
Охранник отделился от стены.
– Начинай, – она указала рукой на Таню.
Горилла грузно повернулся, взял поднос с использованными хирургическими инструментами и с грохотом свалил его в умывальник. Потом вытащил из шкафа поднос с новым комплектом и аккуратно перенес на стол. Подключив к розетке паяльник, он повернулся к Тане, бережно поправил неуклюжими пальцами ее волосы, поколебался немного и выбрал один из инструментов.
Таня придушенно вскрикнула и отшатнулась: Горилла подносил к ее лицу тонкий, на вид очень острый хирургический скальпель.
Франц повернулся к Женщине – та смотрела, не отрываясь, на Таню. Лицо Следователя искажала то ли улыбка, то ли гримаса; она тяжело дышала, впитывая происходившее. И вдруг, с неслышным никому, кроме самого Франца, фотоаппаратным клацаньем прямоугольник его взгляда сфокусировался на широком ремне, охватывавшем талию Женщины. Потом – с новым щелчком – кадр сузился до висевшей на ремне кобуры, и наконец – щелк! – крупным планом на рукоятке пистолета.
Нет, не получится – слишком просто. Как в приключенческом фильме.
Господи, решайся же наконец!
Несколько тысячных долей секунды Франц готовился к тому, что сделает, – а потом, выбросив вперед руку, выхватил пистолет из кобуры. Женщина схватилась рукой за пояс и повернулась, но было поздно: Франц сдвинул предохранитель, вздернул затвор, поднял пистолет на уровень глаз и спустил курок.
Грохнул выстрел – в черном мундире на спине Гориллы образовалась дырка. Сунувшись вперед, охранник чуть было не повалился на Таню... затем повернулся и шагнул к Францу.
Тот вскочил с табуретки и выстрелил еще раз.
Пуля ударила Гориллу точно посередине груди и отбросила назад – несколько мгновений охранник топтался на месте, потом выронил скальпель и с тяжелым ударом рухнул на цементный пол. Глаза его остались открыты и выражения не изменили – то есть выглядели, как две стертые серебряные монеты.
Все действительно оказалось просто.
Франц повернулся к Женщине: по мере того, как та пятилась назад, краска исчезала с ее лица.
– На пол, лицом вниз, – приказал он, и Женщина без колебаний подчинилась.
На мгновение Франц задержался, ошарашено разглядывая распростертую ничком фигуру в черном комбинезоне; ситуация изменилась фантастически быстро, и продуманного плана действий у него не было. (Громоподобные удары сердца сотрясали его грудную клетку и гулко резонировали в висках. В ногах появилась пьянящая легкость, сила тяжести, казалось, уменьшилась в шесть раз – будто он перенесся с Земли на Луну. Слабость, озноб и боль, чувствованные Францем десять секунд назад, исчезли без следа.)
Он бросился к Тане, отстегнул лямки и освободил ее из кресла.
– Нужно забрать у них ключи.
Он подтолкнул ее по направлению к лежавшей на полу Женщине, а сам, склонившись над мертвым Гориллой, стал торопливо расстегивать медный карабин, крепивший ключи к поясу охранника... как вдруг Горилла, перехватив его за руку, притянул к себе. Очевидно, он был лишь ранен!
Выронив от неожиданности пистолет, Франц упал сначала на колени, а потом на бок – рука Гориллы вцепилась ему в шею и стала отгибать голову назад. «Таня... пистолет!» – захрипел Франц сквозь хруст своих шейных позвонков. Он уперся ногами охраннику в живот и медленно, напрягая все силы, отпихнул его – перемазанные в крови, они медленно возились на цементном полу. Привстав на локте, Горилла навалился сверху – Франц вцепился обеими руками в его кисть на своей шее... А потом что-то мелькнуло над левым плечом охранника – тот странно хрюкнул, разжал руки и уронил голову, ударив лбом Франца в лицо.
Утирая разбитую губу, тот выкарабкался из-под трупа и поднялся на ноги.
Из шеи охранника, всаженный по рукоятку, торчал скальпель... Таня стояла над мертвецом, прижимая трясущиеся руки к груди и всхлипывая. Франц обнял ее; она прильнула к его груди и на несколько секунд замерла. Потом резко отстранилась.
– Где... эта? – неожиданно жестко спросила она, оглядываясь.
Женщина исчезла – входная дверь была приоткрыта.
– ...! – выругался Франц. – Скорее!
Подобрав пистолет, он бросился из комнаты, Таня за ним. Они пробежали пятьдесят метров по коридору, завернули за угол и увидели Женщину: та была на полпути ко входу в подъемник.
– Стой! – крикнул Франц на бегу. – Буду стрелять!
Женщина не остановилась.
Добежав до входа, она выхватила магнитную карточку и всадила в прорезь – Франц и Таня находились в этот момент метрах в пятидесяти от нее и бежали изо всех сил.
Пол и потолок коридора то сближались друг с другом, то разделялись опять, стены качались... Каждая клеточка истерзанного тела Франца разрывалась на части, однако безудержно колотившееся сердце гнало его вперед.
Кабина пришла, когда он находился метрах в трех от подъемника. Женщина прыгнула внутрь, но было поздно: Франц задержал руками закрывавшиеся двери и, пропустив Таню, протиснулся сам. Створки захлопнулись, кабина дернулась вверх.
Забившись в угол и тяжело дыша, Женщина молча смотрела на них. Таня слепо шагнула к ней, но Франц перехватил ее за руку.
– На какой этаж идет кабина? – выдохнул он.
– На 64-й, – в глазах Женщины полоскался страх.
– Где находится вход в Лифт?
– В какой лифт?
– Не прикидывайтесь идиоткой! – сказал Франц, задыхаясь. – В Лифт на Третий Ярус.
– На 32-м этаже в административном отделении... – Женщина захлебнулась словами. – Вам туда не пройти.
– Попытаемся – с вашей помощью, – он злобно усмехнулся. – Идите сюда.
Толкнув ее лицом к дверям, Франц встал позади и схватил левой рукой за плечо (вьющиеся волосы Женщины пощекотали ему подбородок).
– Если будете плохо себя вести... – он ткнул дулом пистолета ей в бок (она всхлипнула), затем повернулся к Тане, – Когда выйдем из подъемника, держись за моей спиной.
Таня молча кивнула. Несколько секунд они ехали в тишине, наконец кабина затормозила. За мгновение до остановки Франц обернулся – Таня улыбнулась и коснулась рукой его щеки.
Двери медленно растворились; на площадке перед выходом из подъемника стоял охранник в белом мундире. Увидев их, он вытаращил глаза и поднес к губам рацию.
– Трево... – заорал он, и тут же осекся, заметив направленный на него пистолет.
– Руки за голову, – приказал Франц. – Брось рацию на пол и иди впереди нас. Побежишь – пристрелю на месте.
Подгоняя охранника тычками в спину, он быстрым шагом пошел по коридору к подъемнику, идущему на верхние этажи.
– Вызовите кабину.
Трясущейся рукой Женщина вставила магнитную карточку в прорезь.
– А ты – лицом к стене... Не сюда, напротив входа в подъемник.
Но тут слева по коридору загрохотали сапоги.
– Ты чего кричал? – завопил запыхавшийся голос. – Что случилось? – из-за поворота, метрах в двадцати от них, вылетел еще один беломундирный охранник.
Франц прицелился – так, чтобы не попасть – и выстрелил. Рикошетируя от стен, пуля зигзагом запрыгала вперед по коридору. Охранник дернулся, как марионетка в кукольном театре, и исчез за поворотом. «Сюда-а!» – заорал он кому-то.
За углом раздался топот нескольких пар сапог – дело было плохо. Первый охранник стоял ни жив ни мертв, расплющенный по стене.
Наконец, пришел подъемник.
– Быстро! – закричал Франц, и Таня прыгнула внутрь.
Схватив Женщину за воротник мундира, Франц попятился в кабину и нажал кнопку 32-го этажа. Безучастные к происходившему, двери медленно закрылись. Кабина тронулась.
– На, – Таня протянула рацию.
– Откуда у тебя?
– Подобрала, когда охранник бросил.
Франц щелкнул переключателем, и в кабину ворвался истерический голос: «...состояние полной боевой готовности! Повторяю: постам на всех этажах – состояние полной боевой готовности! Двое заключенных захватили заложника и едут на подъемнике от 64-го этажа вверх. Предполагаемая цель – 32-й этаж. Повторяю: постам на всех этажах...»
Франц выключил рацию и бросил на пол.
– Прощай, – он притянул Таню к себе, и та, прижавшись, замерла.
Кабина стала замедлять ход. Франц отстранился.
– Идите сюда, – приказал он Женщине.
– Нет! – истерически выкрикнула та, вжимаясь спиной в стену. Серые глаза ее засветились ужасом. – Нет!
Франц подтащил ее за руку к двери и поставил перед собой – разрыдавшись, Женщина перестала сопротивляться. Держа ладонь на ее плече, он чувствовал неровное биение ее сердца, пробивавшееся сквозь всхлипы.
Кабина остановилась, двери открылись. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: прорваться шансов нет. На площадке перед выходом из подъемника выстроились три черномундирных охранника с пистолетами наизготовку. Позади стояли шесть-семь человек в белой униформе внутренней охраны.
Толкнув Женщину вперед и уперев дуло пистолета ей в бок, Франц вышел из кабины. Два охранника попятились назад, но третий остался на месте и поднял пистолет.
– Отойди, – хрипло сказал Франц.
– Считаю до трех, – лицо охранника покрывали крупные капли пота. – Если на три не бросишь пистолет и не отпустишь заложника – стреляю. Один...
– А тебе ее не жалко? – мотнув головой в сторону Женщины, еще более хрипло спросил Франц. – Я выстрелю на два с половиной.
– Стреляй... заодно накажешь ее за ротозейство, – охранник истерически улыбнулся. – Я с тобой в переговоры не вступаю, падаль. Два...
Дуло нацеленного на них пистолета разрослось до размеров мира – отшатнувшись назад, Женщина вжалась в грудь Франца; биения их сердец смешались. Несвязные обрывки мыслей промелькнули в его голове – шансов не было, но что-то делать нужно было все равно.
Отшвырнув Женщину в сторону, Франц начал поднимать пистолет... но поднять не успел: что-то сильно ударило его в грудь, потом в правое плечо. Его развернуло направо, а руку с пистолетом отбросило назад.
Он стал падать.
Третья пуля ударила в правое предплечье – и пистолет, вылетев из пальцев, взвился высоко в воздух. Франц упал на пол. «Не стрелять!» – закричал кто-то.
На мгновение стало тихо.
А потом он услышал Звук – будто кто-то нажал клавишу органа. Звук пошел крещендо, утопив в себе все остальное: крики людей, топот сапог, бормотание раций. Вдруг что-то оборвалось в горле Франца, и во рту стала появляться горячая вязкая жидкость.
Какие-то люди потащили его за ноги – так, что затылок волочился по полу, – но больно не было. Неотрывно слушая Звук, Франц с интересом смотрел в потолок. Иногда люди заглядывали ему в лицо: вытаращенные разинутые рожи, увенчивавшие черные или белые костюмы, или кто-то зеленоглазый – смутно знакомый, но почему-то с красной половиной лица. Но самый желанный и самый ненавистный, самый беспомощный и самый сильный, самый сероглазый – почему-то не появлялся.
Постепенно крики и суматоха стали пробиваться сквозь Звук, но тот усилился и они утонули опять. Затем Франца бросили на странный желтый пол. Все, кроме зеленоглазого, куда-то делись, а желтый пол, заколебавшись под ними, полетел.
В этот самый миг Звук оборвался на высшей точке своего фортиссимо и умолк.
– Почему ты не застрелил ее?
Раскинув руки и ноги, Франц лежал на полу Лифта. Рот его на три четверти заполняла кровь. При каждом вдохе колющая боль пронизывала грудную клетку, остальных частей тела он не чувствовал.
– Я спрашиваю тебя, почему ты не убил эту гадину?
Таня стояла в противоположном углу кабины. Правую сторону ее лица заливала кровь, вытекавшая из длинной раны на скуле, где по ней чиркнула пуля.
Таня шагнула вперед и склонилась над Францем. Лицо ее (от полученной раны) оставалось неподвижным, как маска, создавая неуместное впечатление бесстрастности.
– Скажи мне, почему ты пожалел ее? Я тебя ненавижу! Ты слышишь? Ненавижу! Ты знаешь, как она и ее подручный пытали меня? Что они сделали мне?
Кровь наполнила рот Франца почти доверху, но повернуть голову на бок и сплюнуть не было сил – еще немного, и он не сможет дышать. Он застонал.
Таня распрямилась, прижав кулаки к груди, а потом резким движением схватила себя за волосы и отбросила их за спину.
– Господи, что я говорю? – истерической скороговоркой выдохнула она. – Господи, господи, господи... – она опустилась на пол и села так, чтобы положить голову Франца к себе на колени. – Ты прости меня, малыш! Простишь?... Малыш, ты не умирай, пожалуйста, а?
Он хотел успокоить ее, но вместо слов утешения изо рта хлынула кровь. В глазах начало темнеть, и, когда Лифт остановился, стало совсем темно. Франц услышал гудение открывавшихся дверей, потом чей-то голос, но разобрать слова было невозможно.
За окном шел дождь.
Низкая пелена серых туч обложила небо до самого горизонта, соединяясь там с красно-желтой шубой осеннего леса. Сквозь отмытое дождем до кристальной прозрачности окно Франц видел мокрый асфальт больничного двора, расчерченную на квадраты пустую автомобильную стоянку, размокшие газоны и прямую, как стрела, дорогу, уходившую сквозь ворота в лес. Два клена у входа в соседний корпус пламенели всеми оттенками красного и желтого цветов, опавшие листья окаймляли их слегка перекрывавшимися кругами. Ни одного человека видно не было.
Нажав кнопку на пульте у изголовья, Франц опустил подспинную половину кровати и откинулся на подушку – рана в груди отозвалась ноющей болью. Потом нащупал на одеяле книжку (четвертый том «Войны и мира») и переложил на тумбочку: читать не хотелось. Он обвел глазами комнату: яркий свет, без единой соринки белый пол. На стене, между входной дверью и встроенным стенным шкафом – эстамп «Счастливого города параноиков» Дали, на противоположной стене – последняя Танина картинка. Под «Городом параноиков» стояла металлическая этажерка, заставленная медицинским оборудованием; четыре провода от нее тянулись к правой руке Франца, один – к розетке. Рядом с этажеркой стоял стул, слева у изголовья постели – тумбочка; и тот, и другая выкрашены успокаивающей глаз серой краской. Висевший на стене термометр показывал 22 градуса Цельсия, воздух был чуточку влажен и тепл, сух и прохладен. А прежде всего – чист. Стерилизованный уют... Франц посмотрел на часы – до прихода Тани оставалось два часа. Он закрыл и тут же открыл глаза: заснуть ему сейчас явно не удастся.
Неслышно отворив дверь, вошла Вторая Медсестра. А-а, лекарства... Франц механически растянул черты лица в ответной улыбке, нажал кнопку и привел себя в полусидячее положение. До чего же умиротворенный у нее вид... и какая жалость, что ни она, ни Первая не говорят ни на одном из западноевропейских языков. (Франц пытался объясниться с ними даже по-португальски – при помощи разговорника, взятого Таней из городской библиотеки.) Он запил таблетки водой и поставил полупустой стакан на тумбочку; Медсестра вышла, беззвучно прикрыв за собой дверь. В следующий раз она появится без десяти восемь: измерит Францу температуру и занесет в журнал показания неведомых приборов на стойке у стены. А ровно в восемь придет Доктор: пошутит с Медсестрой, ободряюще хлопнет Франца по плечу и, огласив инструкции, уйдет. После его ухода Медсестра запишет инструкции в журнал, потом принесет на подносе ужин и двадцать минут спустя заберет грязную посуду. В последний раз она появится ровно в десять: скормит Францу третью за день порцию таблеток и погасит свет. Если ему понадобится что-нибудь ночью, то на вызов придет уже Первая Медсестра – которая и будет присматривать за ним в течение следующих двадцати четырех часов.
А все-таки: что это за язык, на котором они все тут говорят? Может быть, румынский?... И почему Медсестры так похожи друг на друга? Поначалу не вполне оправившийся после операции Франц принимал их за одну и ту же женщину, работавшую каждый день, двадцать четыре часа в сутки. Лишь через неделю он заметил, что медсестры различаются возрастом: Первой было около тридцати, Вторая – лет на пять старше.
И что это за таблетки, которые ему дают три раза в сутки?
Какие-то из них, видимо, являлись транквилизаторами – ибо тупая боль от ран резко ослабевала через десять минут после их приема, а часа через три-четыре снова начинала нарастать. Хуже всего Францу бывало под утро – когда эффект таблеток, принятых вечером, ослабевал. Как правило, ночные усиления болей сопровождались головокружениями и искажениями видения: ему казалось, что предметы меняют очертания и цвет, в стенах открываются трещины, окно мутнеет. В таких случаях Франц жал кнопку звонка, и дежурная медсестра, догадываясь, в чем дело, приносила часть утренней порции лекарств пораньше. Впрочем, рацион его состоял из таблеток, как минимум, трех разных сортов: маленьких белых, больших белых и розовых – так что, какие являются болеутоляющими, он не понимал. Недели три назад он потребовал у Доктора разъяснений и, не поняв ответной тирады, раздраженно отказался принимать ночную порцию таблеток. Дежурная медсестра не настаивала, и не ожидавший легкой победы Франц оробел... делать, однако, было нечего. Он уснул – чтобы проснуться около трех часов ночи от острой боли в груди. Хуже того, физическая боль сопровождалась сильными галлюцинациями: Францу даже почудились какие-то отвратительные запахи, абсолютно немыслимые в этом царстве гигиены и стерильности. И он сдался: вызвал дежурную медсестру и принял все те таблетки, от которых отказался пять часов назад. Франц пытался экспериментировать с лекарствами еще несколько раз: пил только белые таблетки, отказываясь от розовых, или наоборот принимал лишь розовые – но во всех случаях ему становилось хуже и, в конце концов, он эксперименты прекратил. Кстати сказать, Таня, покинувшая Госпиталь полтора месяца назад, до сих пор принимала какие-то лекарства – и утверждала, что без них чувствует себя плохо. На рецепте, выписанном ее госпитальным Доктором, эти таблетки безобидно именовались «комплексом витаминов Q», но у Франца все равно оставались неясные сомнения.
Он опять посмотрел в окно: дождь перестал, из-за серых туч выглянуло робкое ноябрьское солнце. Дорожный указатель «Город – 22 км», расположенный сразу за воротами, заблестел ярко-синей краской; клены у соседнего корпуса рассеивали красно-желтую часть солнечного спектра во все стороны. Воздух за стеклом, наверное, кишел запахами осени... господи, почему они никогда не открывают окна?!
Франц находился здесь уже почти два месяца, но на поправку шел почему-то очень медленно. Как он понял из объяснений Тани, выход из Лифта находился прямо на территории Госпиталя, и Франц попал в операционную без задержки. Все важные органы у него, вроде, остались целы, так что полученные раны долговременных последствий иметь не могли. Насчет последнего, впрочем, полной уверенности не было, ибо оперировавший Франца хирург ни по-английски, ни по-русски не говорил и лишь выдал Тане (в качестве сувенира?) извлеченную во время операции пулю. Так или иначе, но лицо Доктора во время ежевечерних обходов лучилось оптимизмом, и никаких дополнительных процедур он не назначал – ни физиотерапии, ни уколов, ни даже анализа крови. Лечение сводилось к регулярным заменам повязок, обработке ран какими-то жидкостями и бесчисленным таблеткам. Две недели назад Франц стал потихоньку вставать с постели и совершать короткие прогулки по своей комнате, а позавчера ему, наконец, сняли с руки гипс. Однако чувствовал он себя все еще очень слабым, да и правая кисть почти не действовала: помимо перебитого предплечья, у него, видимо, было повреждено сухожилие.
Солнце исчезло за тучами, снова пошел мелкий дождь. Трава на газонах потемнела, серый потолок неба отражался в лужах на черном полу асфальта. Дело шло к вечеру: половина пятого. Через полчаса приедет Таня.
«Не люблю дождь», – подумал Франц.
Таня приходила каждый день и развлекала его все отведенное на посещения время. Франц говорил мало, в основном слушал: какую замечательную вазу она вылепила сегодня утром и почему позавчерашняя ваза так перекосилась в печи. Она увлеклась здесь лепкой – познакомившись на третий день после своего выхода из Госпиталя с каким-то местным художником-керамиком. Тот пригласил ее в свою компанию – по Таниным словам: «...все – совершенно нормальные люди, ни одного психа, душа отдыхает». Таня также много рассказывала о местном Городе: получалось, что он организован намного понятнее, чем города на предыдущих ярусах; видимо, это являлось результатом малого количества «психов». Более того, уровень здешней жизни оказался необычайно высок – Таня путано объясняла это высокой степенью автоматизации производства. Другим отличием от предыдущих ярусов являлась незаметность и неважность «потусторонней» части бытия. С каждым, прибывшим со Второго Яруса, беседовал следователь, но уже после одного-двух допросов следствие всегда приостанавливалось и подследственного оставляли в покое. А главное, что на следующий ярус подследственных переводили только с их согласия! На практике, однако, никто такого согласия не давал, ибо считалось, что «хорошие» и «плохие» ярусы идут через один; причем хорошие становятся все лучше, а плохие все хуже. Из этого с очевидностью вытекало, что Четвертый Ярус является сущим адом, так что все оставались здесь, на Третьем до самой второй смерти.
Франц своего Следователя еще не видел, но имел представление о нем из Таниных рассказов (согласно правилам, дела «партнеров» вел один и тот же человек). По ее словам, первый допрос должен был состояться со дня на день прямо тут, в Госпитале, как только позволит здоровье Франца. В качестве предварительной процедуры он уже заполнил неминуемые Анкеты, переданные Следователем через Таню. Примечательно, что вопросы в этих Анкетах совершенно не касались «земной» жизни Франца и относились исключительно к тому, что с ним произошло на предыдущих ярусах. Заполнение Анкет неожиданно увлекло его: перенося воспоминания на бумагу, Франц чувствовал, что освобождается от них. Он попытался обсудить события на Втором Ярусе с Таней, но та отказалась наотрез. Настаивать было бесполезно: она просто вставала и уходила, не дожидаясь конца посещений. Он даже не добился от нее вразумительного объяснения, каким образом они добрались до Лифта (его собственные воспоминания обрывались в момент ранения и возобновлялись уже в Госпитале, два дня спустя). Говорить Таня хотела лишь о будущем: как они будут здесь жить, чем Франц займется, и какой им нужен дом.
Дождь продолжался, за окном стемнело – щелкнув соответствующей кнопкой на пульте, Франц включил лампу над изголовьем кровати. Три минуты шестого... где же Таня? И, будто в ответ на его вопрос, вдалеке на дороге появились два огонька – фары приближавшейся машины.
Но это была не Таня.
Большой черный автомобиль неизвестной Францу марки въехал в ворота Госпиталя и остановился под окном Францевой палаты. Мотор выключился, громко хлопнула дверца – из кабины вылез человек с черным атташе-кейсом, пробежал под дождем с десяток метров до подъезда и вошел в здание.
Через три минуты в дверь постучали; «Войдите!» – громко сказал Франц.
В комнату вошел черноволосый мужчина среднего роста.
– Здравствуйте, – сказал он, улыбаясь. – Я ваш Следователь. Вы можете звать меня...
Следователь был одет в тонкий свитер синего цвета и выгоревшие джинсы. Темные глаза его живо смотрели из-под очков в оправе а ля Джон Леннон, на смуглом выразительном лице красовались небольшие усы. Он был примерно одного возраста с Францем – около тридцати пяти.
Отодвинув от стены стул, Следователь сел и положил свой атташе-кейс на колени.
– Как себя чувствуете? – с участием спросил он.
– Спасибо, ничего.
– Мне о вас много рассказывала Таня.
– И мне о вас много рассказывала Таня.
Они одновременно улыбнулись.
– Сначала формальности: Анкеты, я полагаю, вы уже заполнили? – Фриц пошарил взглядом по комнате, заметил тумбочку с другой стороны кровати и встал. – Не беспокойтесь, я достану сам.
Он уложил папку с Анкетами в атташе-кейс.
– Теперь неформальная часть, – Следователь составил портфель на пол и положил ногу на ногу. – Какие у вас планы?
– Выбраться отсюда как можно скорее.
– «Отсюда» значит «из Госпиталя»?
– Да.
– Отчего такая спешка?
– По многим причинам. В частности потому, что я не понимаю их, а они – меня.
– А-а... – протянул Следователь, будто обманувшись в ожиданиях услышать что-то интересное. – На это жалуются все подследственные.
– Так почему тогда нет переводчиков? И на каком языке они тут говорят?
– Кажется, по-румынски... точно не знаю, – Фриц улыбнулся. – Странно, но этот вопрос меня никогда не интересовал.
– А что вас интересовало?
– Более всего – моя работа.
– Действительно? – вежливо приподняв брови, сказал Франц.
Черное стекло окна отражало лампу под потолком и лампу над изголовьем кровати.
– Кстати, я раньше был, как и вы, ученым, – сказал Фриц.
– Чем занимались?
– Гидромеханикой.
– И что вам теперь кажется интереснее, – Франц постарался, чтоб его вопрос не прозвучал издевательски, – гидромеханика или допросы?
– Допросы, – ответил Следователь без тени улыбки. – И работа между допросами.
– Могу ли я осведомиться, чем вы занимаетесь между допросами?
– Анализирую анкеты подследственных, – Фриц, похоже, не шутил, – сравниваю впечатления разных людей, стараюсь установить закономерности и сделать обобщения. Обсуждаю свои выводы с другими следователями.
– Так вас что интересует? Люди или произошедшие с ними события?
– События, конечно, – Следователь улыбнулся, будто Франц не понимал очевидных вещей. – Я людьми не занимаюсь, у нас тут не Второй Ярус.
Франц изменил позу... рана в груди напомнила о себе болью.
– Сдаюсь, – сказал он. – Объясните, пожалуйста.
Прежде чем ответить, Фриц сделал паузу, будто собираясь с мыслями.
– Скажите, Франц, – медленно начал он, – многое ли вы поняли из того, что с вами произошло за последние пять с половиной месяцев?
– Очевидно, нет, – Франц усмехнулся.
– Так что же вам сейчас кажется интереснее: объяснение последних событий – или... чем вы там занимались?... Андерсоновской локализацией?... квантовыми струнами?... Вы ведь физик?
– Прикладной математик, – Франц на секунду задумался. – Если честно, то объяснение событий.
– Вот видите! – Фриц назидательно поднял указательный палец.
На мгновение воцарилась тишина. Было слышно, как по оконному стеклу барабанит дождь.
– И какие проблемы вы исследуете? – спросил Франц.
– Как и все философы, ищем смысл жизни.
– Какой жизни – досмертной или здешней?
– Здешней.
– И что, нашли? – Франц усмехнулся.
– Нашли, причем несколько разных, – отвечал Фриц. – Это довольно долго объяснять.
– Ну и что? Таня же, как я понимаю, сегодня не придет?
Неожиданно для Франца, допрос оборачивался интересной стороной.
– Ладно, начну с простейшей версии, – Фриц откинулся на спинку стула, – согласно которой все, что произошло, привиделось вам в короткий промежуток между травмой и смертью...
– Я думал об этом, – перебил Франц. – Эта версия неконструктивна: не позволяет предсказывать будущего.
– Не совсем так: разумный человек в какой-то степени может предсказывать свои видения. К примеру, если вам сейчас «привидится», что я бросаю камень в окно, вы же можете предсказать, что за этим последует видение разбитого стекла? Ну, и в более сложных ситуациях...
– Вы правы, – согласился Франц. – Но все равно это объяснение мне не нравится: оно лишь переформулирует вопрос, не отвечая на него. Скажем так: если все это мне «видится», давайте искать смысл в моих видениях.
– Логично, – улыбнулся Фриц и поправил указательным пальцем очки на переносице. – Давайте искать смысл в видениях. Версия номер два: Бог подвергает вас различным испытаниям.
– Бог? – с сомнением переспросил Франц.
– «Богом» мы условно называем ту силу, которая стоит за всем этим.
– Кто это «мы»?
– Следователи.
– И какова цель испытаний?
– Тут тоже много различных версий. Согласно простейшей из них, божий замысел понять невозможно – значит, не стоит и пытаться. Отсюда вывод: голову не ломай, а делай то, что хочешь.
– А если я как раз хочу ломать голову? – усмехнулся Франц.
– Тогда эта версия вам не подходит.
Фриц опять поправил указательным пальцем очки.
– Другое объяснение: Бог ищет для вас подходящее место на всю оставшуюся загробную жизнь. Скажем, на Первом Ярусе подследственных испытывают абсурдом, бессмыслицей – и тот, кто соглашается мириться с тотальным непониманием мира, остается там навсегда. На Втором Ярусе человека испытывают бесчеловечностью – и тот, кто отвечает жестокостью на жестокость, никогда не переходит на Третий Ярус.
– Ну-ка, ну-ка... – заинтересовался Франц. – Можете объяснить подробнее?
– Конечно. По нашим данным, почти у всех подследственных на Втором Ярусе была возможность совершить как минимум одно неспровоцированное убийство. И никто, повторяю, никто из достигших Третьего Яруса этого убийства не совершал. У вас тоже, скорее всего, был такой случай...
– Э, нет! – запротестовал Франц. – Я-то, как раз, совершил убийство... и, кстати, не одно... – он вдруг почувствовал, как в висках застучали короткие злые пульсы.
– Я еще не читал ваших Анкет, – сказал Фриц, – но то наверняка были спровоцированные убийства: при защите своей жизни или жизни партнера. Это не считается, припомните другие случаи... Чаще всего за «неубийством» сразу следует переход на Третий Ярус.
– А... – Франц вспомнил Женщину. – Нечто похожее действительно произошло. Не в точности, правда, но все же...
– За подробности я не ручаюсь, они меняются от случая к случаю, – не стал настаивать Фриц. – Вот посмотрю Анкеты, тогда поговорим конкретно.
– Ладно, со мной, допустим, так и было – а как с Таней? Или у нас одно «неубийство» на двоих?
– Вряд ли. Но точно сказать не могу: от заполнения анкет она отказалась и на допросах не рассказала ничего.
– Тогда другой вопрос: когда я находился на Втором Ярусе, всех моих сокамерников убили. Значит ли это, что они не выдержали испытания?
– Не значит... это, кстати, очень интересный момент, – с удовольствием сказал Фриц. – Считается, что остальные персонажи существуют лишь постольку, поскольку существуют подследственные и их партнеры. У нас есть даже специальный термин – «декорации».
– Относится ли это утверждение к Третьему Ярусу? – вкрадчиво спросил Франц. – Или только к предыдущим?
– Вижу, что вы имеете в виду, – улыбнулся Следователь. – Нет, к нам это не относится, я – не декорация.
– Как я могу быть в этом уверен?
– Никак, такой вопрос лишен смысла. Вернее, ответ на него для вас, во-первых, недоступен, а во-вторых, неважен.
– Ну, нет, – запротестовал Франц, – тогда мы приходим к теории, которую уже отвергли: что мне все это чудится.
– Никто не утверждает, что я вам... как это сказать... чужусь... кажусь. Это совсем другая теория. Согласно той, предыдущей, никто, кроме вас, не существует в принципе, а эта – допускает еще и Бога. То есть вы и ваш партнер – как бы единственные независимые фигуры на его шахматной доске.
В течение нескольких секунд держалась пауза: Франц размышлял.
– Что ж, насчет Второго Яруса оно, может, и правда... – нерешительно сказал он. – По крайней мере, я знал там человека, который и мухи бы не обидел, не то что – «неспровоцированное убийство». Если б он не являлся декорацией, то уж, казалось, самый подходящий кандидат для Третьего Яруса... но нет, был убит вместе со всеми остальными.
– Это правильный подход, – согласился Фриц. – Более того, ни один из достигших Третьего Яруса подследственных не встречал здесь ни одного из своих знакомых с предыдущих ярусов... не считая своего партнера, конечно. Эта закономерность выполняется неукоснительно – так сказать, медицинский факт.
Еще одна пауза: Франц обдумывал новую информацию.
– Скажите, а события на предыдущих ярусах проходят у всех подследственных по одному и тому же сценарию?
– Ни в коем случае! Вы даже представить себе не можете, какое здесь разнообразие. По тому, что вы упомянули «сокамерников», да и по Таниным обмолвкам, я понял, что на Втором Ярусе вы прошли через «Тюрьму», так? А бывает еще: «Война», «Джунгли», «Подводная пещера», «Пустыня»... всего с десяток различных версий, причем внутри каждой – тысячи, десятки тысяч вариантов. На Первом Ярусе сюжетная канва устроена более или менее однородно, однако детали всегда разные. Зарегистрирован лишь один случай полной идентичности сценариев, но даже и в этом случае совпадали лишь начальные ситуации; а поскольку помещенные в них подследственные действовали по-разному, то немедленно возникли расхождения.
– Забавно... – сказал Франц. – Бог использовал один и тот же набор декораций в двух разных спектаклях. Этот случай, пожалуй, доказывает вашу теорию: не могут же настоящие люди быть идентичны, верно?
– Это не моя теория, – сказал Фриц. – И, кстати, есть факты, которых она объяснить не может. Скажем, если из двух партнеров один переходит на следующий ярус, а другой остается, то какая-либо из декораций оживает и «спаривается» с оставшимся. Иными словами, декорации обладают скрытым потенциалом жизни.
– Тогда мне не ясно, в чем разница между декорацией и живым человеком. Например, в какой момент оживающая декорация становится новым партнером?
– Отличить трудно. Строго говоря, декорация – это объект, не обладающий свободой воли и не способный к межъярусным переходам.
– А если я увезу какую-нибудь декорацию на следующий ярус насильно?
– Это невозможно: грузоподъемность Лифта – не более двух человек. Единственный способ привезти декорацию – это бросить своего партнера...
– ...в каковом случае привезенная декорация становится новым партнером? – закончил за Следователя Франц.
– Совершенно верно.
Фриц говорил с неподдельным удовольствием – было видно, что он очень любит свою науку.
– Помимо этого, теория «Бог испытывает человека» допускает и другие противоречия, – продолжал он. – К примеру, известны случаи, когда на Втором Ярусе подследственным не предоставлялось ни одной возможности совершить неспровоцированное убийство...
– Может, Бог видел, что они достойны Третьего Яруса безо всяких испытаний?
– Э, нет. В таких случаях он просто переводит человека с Первого Яруса сразу на Третий.
– Неужто и так бывает? – удивился Франц. – Тогда лишь остается предположить, что это ошибки. Должен же Бог иногда ошибаться?
– И такая теория есть! – Фриц улыбнулся. – Кстати, скажу я вам, она заслуживает большего внимания, чем кажется с первого взгляда. Один из моих коллег, анализируя всевозможные аномалии, выявил очень интересные совпадения – так сказать, закономерности отклонений от закономерностей... Но мне не хочется вдаваться в подробности – мы и так обсуждаем «теорию испытаний» слишком долго. А ведь есть как минимум еще четыре версии, каждая из которых тоже объясняет многие, если не все, факты.
– Например?... – заинтересовался Франц. – Впрочем, подождите, я хочу спросить о другом: что эта за планета, где мы сейчас находимся? Вы вообще физическую сторону этого мира исследуете?
– Почти нет, – без интереса отвечал Фриц. – И по очень простой причине: для изучения физики здесь ровно те же возможности, что и в досмертной жизни, а вот для философии – море новой информации. Вы только подумайте: все до одной теории загробной жизни оказались неверны! Перед нашими глазами развертывается невиданный спектакль, и он ждет своего объяснения. Это – величайший вызов, брошенный Богом человеку!
Щеки Фрица разрумянились, глаза горели. Привстав, он достал из заднего кармана носовой платок и высморкался.
– Я не понимаю... – Франц откашлялся. – Физическая и философская стороны мира связаны: изучение естественных наук наверняка даст ответы и на многие философские вопросы.
– Физика здесь точно такая же, как и в предыдущей жизни: релятивистская механика, уравнения Навье – Стокса, поля Янга – Миллса... Поймите же, разница совсем в другом!
– А смерть? – вскричал Франц. – Смерть определяется физикой... химией, если угодно, но не философией. Объясните, как наши тела и сознания воскресают после смерти, и вы заодно ответите на десятки чисто философских вопросов! Ведь смерть существует и здесь – так вперед, изучайте ее!
– Изучение смерти – это тупик, – возразил Фриц. – Люди изучали ее на протяжении всей истории человечества и все так же далеки от разгадки, как и в начале. И у нас ничуть не больше шансов разрешить эту головоломку, чем у них – ибо то, что смерть происходит с нами во второй раз, ничего не упрощает! Да, нам добавился огромный кусок новой жизни, но смерть... смерть осталась такой же, какой была. Она так же необратима, из нее так же никто не возвращается – и мы по-прежнему не можем узнать, что произойдет после.
– Да я и не спорю, что из смерти никто не возвращается. Но ведь мы уже по разу умирали – неужели этот опыт не дает материала для обобщений?
– Ровно никакого! – отрубил Фриц. – После первой смерти мы оказались здесь, после второй можем оказаться где угодно. Гадание в последнем случае столь же продуктивно, сколь и в первом. Припомните всю ту ерунду, которую человечество наплело вокруг смерти за шесть тысяч лет своей истории!
Франц устало помассировал себе веки.
– А вы пробовали что-нибудь узнать о Четвертом Ярусе?
– Это тоже невозможно, – Фриц покачал головой, – физически невозможно... Не вдаваясь в подробности, скажу, что Система устроена так, что «сверху вниз» информация не передается.
– А снизу вверх?
– Снизу вверх – проще простого: клади в Лифт, да отправляй. Только зачем?...
– А почему считается, что Четвертый Ярус хуже Третьего, если вы о нем ничего не знаете?
– Объективных данных к тому нет. Думаю, что причина здесь психологическая: люди со Второго Яруса попадают сюда, намучившись... ну и решают, что от добра добра не ищут.
Франц взял с тумбочки стакан воды и отпил глоток.
– Ладно, – сказал он, – бог с ней, со смертью, бог с ним, с Четвертым Ярусом... Но ведь не может же вся здешняя физика быть той же самой – иначе каким образом мое тело в мгновение ока перенеслось сюда после аварии? Где находится этот мир по отношению к «досмертному» миру – на другой планете, в девятом измерении? Где находятся остальные ярусы? Да это противно человеческой природе – удовлетвориться изучением одного, пусть даже очень большого, куска мира и игнорировать все остальное!
– Вы слишком любопытны, – с еле заметной усмешкой произнес Фриц. – Это мешает концентрации. Ничего, побудете у нас подольше...
– У меня есть два вопроса, – перебил его Франц. – Первый: в каком виде появляются здесь люди, умершие от старости?
– Никто не умирает от одной старости. Всегда есть какие-нибудь болезни или травмы – а когда человек оказывается здесь, они исчезают без следа. Иными словами, Бог переносит сюда всех абсолютно здоровыми, а потом дает дожить отпущенный каждому срок жизни до конца... так сказать, доиспользовать попытку.
– Тогда почему же средний возраст здешних людей не превышает средний возраст досмертного мира? – удивился Франц, – Ведь люди, в основном, умирают в старости!
– Вы не учитываете родившихся здесь детей. – отвечал Фриц, – Но, вообще-то, вы правы: средний возраст у нас выше, чем в досмертном мире. Ну, а население первых двух ярусов состоит из декораций... у них возраста нет.
– Тогда второй вопрос, – сказал Франц. – Если Бог испытывает человека, то чем Он испытывает его здесь, на Третьем Ярусе?
Перед ответом Следователь сделал паузу; дождь заполнил ее барабанной дробью капель по черному стеклу окна.
– Счастьем, – лицо Фрица осветилось. – Человек может быть здесь очень счастлив, Франц. Если только он хочет этого: интересная работа, любимая женщина, друзья, понимающие с полуслова и интересующиеся тем же, чем он... Что вам нужно еще?
– Не знаю, может быть, и ничего, – Франц прислушался к себе. – Нет, мне нужен еще один ингредиент.
– Какой?
– Я хочу понимать все.
Выпрямившись на своем стуле, Фриц поднял указательный палец и покачал рукой, как стрелкой метронома.
– Это невозможно.
Слово «невозможно» упало на пол, как гиря.
– Почему?
– Что такое понимание? – Следователь поправил на переносице очки. – Для вас – человека, обладающего навыками логического мышления, – понимание есть сведение сложных явлений к элементарным законам. Но, что вы хотите считать элементарным? Если физические законы, то это нереально: слишком велико расстояние между надежным миром физики и здешним непредсказуемым хаосом. И уж точно нереально сделать это одному человеку, начавшему с нуля...
– Погодите, Фриц! Вы забываете, что я пришел не на пустое место. Ведь до меня здесь существовали вы, а до вас – ваши предшественники! Вы накопили море информации... разве это называется «начинать с нуля»?
Фриц улыбнулся, он явно наслаждался дискуссией.
– Вы путаете две близкие, но все же различные вещи: знание и понимание. Знание можно накопить и передать по наследству, понимание – нельзя. Понимание является знанием лишь на одну четверть, а на остальные три – принятием и приятием мира, в котором живешь. Однако здешний мир слишком другой: если вы не родились в нем, вам никогда не достигнуть того интеллектуального комфорта, который называется «полным пониманием»...
– Достигают ли его родившиеся здесь дети?
– Достигают, но только в том, что касается Третьего Яруса, а о Первом и Втором они имеют еще меньше понятия, чем вы. И, кстати, Третий Ярус – самый логичный с точки зрения досмертной жизни.
– Вы усложняете, – сказал Франц после недолгой паузы. – Для меня понимание является знанием на 90 процентов, а не на 25. И еще: чувство интеллектуального комфорта мне дает не столько конечная цель, сколько движение к ней, – он помолчал, проверяя свою логику. – Да, именно так: я должен непрерывно двигаться к абсолютному пониманию, иначе я сойду с ума!
– Вы делаете серьезную ошибку, Франц, – возразил Следователь. – Абсолютное понимание – это химера, мираж... движение в этом направлении не приведет вас ни к чему хорошему. Сделайте уступку, стремитесь к ограниченному пониманию ближайшей к вам части мира. Как я.
Воцарилась тишина.
– Не могу, – наконец ответил Франц. – Прежде, чем я умру во второй раз, я должен попытаться понять все.
– Экзистенциальное нетерпение... – усмехнулся Фриц, – да еще в такой тяжелой форме! Странно видеть боязнь не «уложиться» в отведенный ему срок в человеке, уже пережившем одну смерть.
– Я не хочу сейчас об этом думать, – Франц вдруг почувствовал усталость; оживление, испытываемое им в начале разговора, улетучилось. – У меня ведь есть время?
– До завтра, – ровным голосом произнес Следователь. – Завтра в восемь утра мне нужен ответ... Таня вам разве не говорила?
– Не говорила... какой ответ?
– Остаетесь ли вы здесь или переходите на Четвертый Ярус.
– Что-о? – вскричал Франц. – Да я в первый раз об этом слышу!... Почему завтра?
– Обычный порядок: не позднее семидесяти дней по прибытии на Третий Ярус.
– Вот это новость! – Франц резко выпрямился на подушке и тут же, сморщившись от боли, бессильно откинулся назад. – Да я и не думал об этом. Ну, я ей скажу... – он был очень зол из-за идиотского поступка Тани, забывшей сообщить ему о предстоящем решении. – А почему такая спешка? У вас что, инструкция?
– Инструкция?... – Фриц озадаченно поправил на переносице очки. – Да нет... мы просто всегда так делаем. Ну, если хотите, могу дать вам отсрочку – скажем, до послезавтрашнего вечера, хорошо? – Следователь подобрал с пола свой атташе-кейс и встал. – Подумайте, время есть... а решение, в общем, очевидно, – уже от двери он обернулся. – Я приду послезавтра в семь вечера: подпишем бессрочную приостановку следствия, и все дела. До свиданья.
– До свиданья, – отозвался Франц, опуская голову на подушку, и отвернулся к окну.
Черное стекло окна отражало лишь белый потолок.
Отклонения от привычного распорядка дня начались сразу же, как только Франц формально отказался от приостановки следствия. Стоило лишь Следователю Фрицу выйти из палаты, унося в своем атташе-кейсе Постановление о передаче дела на Четвертый Ярус, как в дверь вошла Вторая Медсестра, отсоединила от Францевой руки провода и отключила аппаратуру на этажерке у стены. Очевидно, он более не считался пациентом Госпиталя, в соответствии с чем восьмичасовый визит Доктора также оказался отменен.
Следующая неожиданность произошла сразу после ужина: Медсестра принесла большую хрустальную вазу с осенними листьями и, сказав что-то ласково-обволакивающее, поставила на тумбочку. Франц глубоко вздохнул – и наяву ощутил снившийся ему сквозь закрытое окно запах осени.
Наконец перед сном ему не дали очередной порции таблеток: Вторая пришла в палату с пустыми руками – ни блюдечка с лекарствами, ни стакана воды. Франц вопросительно посмотрел на нее, изобразив, как бросает таблетку в рот и запивает водой, но Медсестра, мягко улыбаясь, покачала головой. Потом она подошла к постели, наклонилась и неожиданно поцеловала его в губы. Пока ошеломленный Франц приходил в себя, Вторая погасила свет и вышла, оставив позади себя, как чеширский кот, реющую в темноте воздуха улыбку.
Франц остался один. Из-под полупрозрачной кисеи облаков в окно просвечивала полная луна, дождя не было. Спать он пока не собирался, он собирался думать. Хотя о чем думать? Постановление подписано – обратного пути нет.
Он закрыл глаза, в который раз проверяя правильность решения внутренними ощущениями... на душе было смутно. Подписание Постановления не казалось бесповоротным, все еще может десять раз измениться...
Но с другой стороны, что может измениться? Завтра в восемь за ним заедет Фриц – и все, конец Третьему Ярусу.
И все, конец его роману с Таней.
Немного притупившаяся боль ожила вновь, чуть ниже раны в груди, в районе солнечного сплетения. А еще говорят, что от любви должно болеть сердце – чушь! Скорее, ближе к желудку. Франц усмехнулся: целебная ирония спасет его, как всегда.
Может, все-таки остаться? Попросить Фрица порвать проклятое Постановление – и пусть подбросит Франца завтра утром на своей машине до Таниного дома! Франц представил себе, как нажимает кнопку звонка и ничего не ожидающая, сонная Таня открывает дверь. И тогда он скажет ей: «Я остаюсь!» – а она бросится ему на грудь и прильнет теплым тоненьким телом. Господи, зачем он все это затеял?
– Господи, зачем ты все это затеял?
Вздрогнув от неожиданности, Франц открыл глаза: дверь в палату была приоткрыта, на пороге, черным силуэтом – Таня.
– Закрой дверь, – тихо сказал он. – И говори шепотом, если не хочешь, чтобы тебя вывели со скандалом. Как ты вообще сюда пробралась?
Плохо различимая в темноте, Таня отделилась от притолоки и с громким щелчком затворила дверь.
– Через вход, – сказала она в полный голос. – В корпусе никого, кроме нас, нет.
– Откуда ты знаешь?
– Чувствую.
Она невесомо присела на край кровати.
– Что, подписал?
– Подписал, – Франц нажал на кнопку, чтобы приподнять изголовье, но кровать осталась в горизонтальном положении. – Что за черт?!...
– Электричества нигде нет – можешь не пытаться.
– А свет в коридорах?
– Говорю тебе, нет нигде.
От нее исходил слабый запах духов и осенней свежести.
– Почему ты не хочешь остаться на Третьем Ярусе? – спросила Таня.
– А почему ты не хочешь уйти со мной на Четвертый?
– Я тебе говорила: я боюсь.
– И я тебе говорил: я не могу жить, не понимая.
– А я тебе на это отвечала: ты все равно не поймешь все и до конца.
– А я тебе на это отвечал: я должен хотя бы попытаться.
Поток серебристого света, струившийся в окно, плавно усиливался – облачко, закрывавшее луну, сползало, уносимое ветром. Если б не зеленые глаза, лицо Тани казалось бы сделанным из гипса.
– Чушь! – с неожиданным озлоблением выдохнула она. – В какой дурацкой книжке ты это прочитал? Такая чепуха не может быть настоящей причиной, нормальный человек не поедет черт знает куда из-за выдуманного идиотизма! Так делают только герои подростковых романов про покорение Антарктики! – Таня захлебывалась словами. – Скажи мне, наконец, правду, мучитель... идиот...
– Я тебе уже сказал. Постарайся понять.
На несколько секунд стало тихо.
– Извини. Я была не права, – Таня встала и отошла к окну.
– Постарайся понять, – повторил Франц, – как бы книжно это ни звучало: я не могу быть счастлив, не поняв произошедшего. Я должен дойти до конца.
– Конца чего?
– Конца этого лабиринта.
– А если у него нет конца? – по голосу Тани было слышно, что она вот-вот заплачет.
– Тогда я просто должен идти. В нужном направлении.
– Нужном кому?
– Мне. Для моего понимания.
Раздались всхлипывания – тихие и жалостливые.
– Перестань, малышка, – скривившись от боли, Франц сел на постели. – Иди сюда.
Черный силуэт у окна не шевельнулся.
– Брось... – Таня вздохнула, сдерживая всхлипы. – Если б ты меня жалел, то остался бы здесь.
– А если б ты меня любила, то пошла бы со мной.
– Я тебя люблю. Ты это знаешь.
Прежде чем ответить, Франц прислушался к себе – как музыкант, слушающий камертон.
– Знаю.
Резким движением Таня повернулась к нему.
– Может, все-таки останешься? Если мне не веришь, так хоть послушай Фрица: здесь можно быть счастливым. Хочешь заниматься наукой? Занимайся – физикой, математикой, чем угодно... Не хочешь математикой, разбирайся вместе с ним в этом идиотском балагане, куда нас занесло. Что тебя тащит на Четвертый Ярус?
– Я тебе уже говорил: сидя здесь, я ни в чем разобраться не смогу.
– А как же Фриц? Он что, этого не понимает? – Таня шагнула вперед. – Если хочешь знать, ты даже похож на него внешне – только без очков. Даже имя, и то похоже!
– Да при чем здесь имя?
– При том: если он может быть здесь счастлив, значит сможешь и ты!
– Не значит.
– Ну, что тебе еще сказать? – было видно, что Таня старается успокоиться. – Подумай еще раз, может...
– Я уже подписал Постановление – ты знаешь.
Таня шагнула вперед и опустилась на край кровати.
– Знаю, – тихо сказала она. – А я подписала бумажку, что остаюсь.
Стало тихо.
Первым нарушил молчание Франц:
– Если б ты согласилась уйти со мной, то, может, мы смогли бы уговорить Фрица...
– Я тебе говорила сто раз – я боюсь.
– Боишься чего?
– Всего: боли, голода, пыток, унижений... Боюсь неизвестности.
– Кто сказал, что на Четвертом Ярусе тебя будут пытать? Да по всем теориям Фрица...
– Не знаю я ваших дурацких теорий. И не хочу знать – ни одна теория не может предсказать, что будет дальше.
Франц откинулся на подушку.
– Сначала ты перетащила нас – против моей воли! – с Первого Яруса на Второй, – с закипающим раздражением сказал он, – а теперь, руководствуясь столь же иррациональными аргументами, хочешь оставить здесь.
Ответом было молчание.
– Трудно с тобой. Ты не слушаешься голоса разума.
– А ты? – Таня гневно повернулась к Францу. – Ты слушаешься? Только законченный идиот попрется отсюда неизвестно куда!
– Ты можешь разговаривать спокойно? Или хотя бы вежливо?
Таня опять встала и отошла к окну.
– Извини, – и после долгого молчания. – Я, наверное, пойду – мы с тобой не договоримся...
– Подожди, – Францу стало страшно, что она действительно уйдет. – Подожди, я согласен – никакие теории не могут предсказать, что будет на Четвертом Ярусе. Но предчувствиям ведь ты веришь?
– У меня нет предчувствий насчет Четвертого Яруса, – голос Тани звучал глухо и бесстрастно.
– А у меня есть – насчет Третьего. Я чувствую фальшивку.
– Ты не умеешь чувствовать. Ты умеешь только наблюдать, вычислять и делать выводы.
– Называй это, как хочешь, но здесь слишком чисто и уютно... Этот Фриц – слишком дружелюбен и слишком увлечен своей наукой... А при этом не понимает и половины того, что происходит вокруг! Здесь есть что-то от Первого Яруса: медсестры и врачи, разговаривающие на никому не известном языке, какие-то таблетки...
Таня резко обернулась и подошла к кровати.
– Тогда все сходится: раз Третий Ярус похож на Первый, то Четвертый будет похож на Второй... в точности, как они здесь говорят! – она опять села на край постели и склонилась над Францем. – Может, все-таки останешься?
– Знаешь, чем наш разговор отличается от партии в шахматы?
– Чем? – недоуменно переспросила Таня.
– Тем, что после троекратного повторения позиции шахматисты автоматически соглашаются на ничью.
Какое-то мгновение Таня молчала, склонившись в темноте над Францем, потом громко всхлипнула.
– Ты... ты...
На его лицо закапали слезы – это была неудачная шутка.
– Извини меня, малышка, – торопливо сказал Франц, – я не хотел тебя обидеть, – он притянул ее к себе за шею.
Осторожно, чтобы избежать щелчка, Таня закрыла дверь. Теперь: два пролета по лестнице, двенадцать шагов до машины, двадцать два километра до Города. А сколько лет до конца жизни? Ей всего тридцать три – остатка жизни может хватить надолго.
«Без Малыша – НЕ ХОЧУ ЖИТЬ!
Тогда иди с ним вместе.
А идти с ним – НЕ МОГУ! Легко ему говорить, когда он не знает, как эта гадина мучила меня на Втором Ярусе».
Она медленно пошла в кромешной темноте коридора, ведя рукой по стене, чтобы не пропустить вход на лестницу.
«А что ему до того?... Она ему, вроде, даже понравилась.
Перестань, ну что ты городишь!
А почему он оттолкнул ее в сторону, когда те начали стрелять?
Добрый он, оттого и оттолкнул. А ты дура! Скажи спасибо, что он не помнит, что ты тогда в Лифте наговорила!
Пускай вспоминает, мне до этого дела нет. Все равно он меня бросил!»
На улице было темно, моросил дождь. Таня тихо прикрыла дверцу машины и пристегнулась, потом в последний раз посмотрела на черную глыбу больничного корпуса и окно Францевой палаты. Вот оно, рукой подать – на стекле блестят дождевые капли. Какое у него было мирное лицо, когда она уходила... Секунд десять Таня сидела, бессильно уронив руки на руль и опустив голову. Все, пора. Она завела мотор и плавно, на малых оборотах, тронулась с места.
«Господи, как теперь жить?
А так – как раньше. До того, как встретила Малыша. И не кривляйся, пожалуйста: выживешь. Поплачешь, помучаешься – и выживешь. Помнишь, как от тебя Иван ушел? А до этого – Сашка?
Да по сравнению с Малышом, Сашка и Иван – просто недоделки! Что ты их равняешь!
Не в том дело, что недоделки – дело в тебе! Ты всю жизнь прожила одна – и выжила. А Сашка и Иван, а теперь Малыш – даны тебе от щедрот... Много ли, мало – но это избыток, добавок, подарок... не существенный для выживания».
Выхватываемое фарами из темноты, девственно пустое шоссе набегало на машину монотонной нитью. Воздух со свистом обтекал ветровое стекло. Не сводя взгляда с дороги, Таня протянула руку вверх и зажгла лампу под потолком кабины. Затем, вытянув шею, посмотрела на себя в зеркало заднего обзора: на левой скуле лихорадочный румянец, на правой – красноватый шрам вылез из под слоя грима, под глазами – черные круги и разводы туши. Кошмар... «Ладно, сначала отплачусь, потом отосплюсь... поскорей бы до дома добраться». Таня выключила свет и нажала посильней на акселератор – машина, урча мощным мотором, плавно ускорилась до ста двадцати.
«А зачем же ты своему Малышу изменяла, если так его любишь?»
«Только б не было дома этого... красавца-мужчины. Дура я, дура... сто, тысячу раз дура! Зачем дала ему ключи? А вдруг он сейчас заявился и ждет? – на мгновение ее захлестнула паника. – Нет, он, помнится, собирался за Город с ночевкой».
Таня облегченно вздохнула.
«А-а, молчишь... нечего сказать? Что, может, Малыш тебе как мужчина не подходил? Нет, сама говорила: с ним – лучше всех! Может, он тебе внешне не нравился? Тоже нет: самый красивый, самый лучший. Может, у него характер вредный? Опять же нет: самый добрый, самый умный, самый веселый! Как ты могла спутаться с абсолютно чужим тебе человеком? Зачем?!»
«А и вправду, зачем?» – неожиданно холодно подумала Таня.
Сколько она себя помнила – у нее либо никого не было, либо сразу двое. А то и трое... Впрочем, трое бывало не очень часто – пожалуй, реже даже, чем никого. Точнее сказать, только два раза и бывало... и, кстати, третий появлялся лишь на короткое время и почти сразу исчезал.
Странно, она никогда не считала себя шлюхой... да и никто вроде не считал, кроме Сашкиной маменьки. Просто: опытная женщина.
И ей никогда не приходилось лгать: зачем лгать, когда можно просто не отвечать на вопросы? Она овладела этим приемом очень быстро. К примеру, спрашивает он вечером: «Где ты была в два? Я тебе на работу звонил, а тебя нет». А ты отвечаешь: «Давай потом поговорим, у меня голова болит». Если произнести слово «потом» правильным голосом, то человек сразу отстает.
В первый раз она изменила своему возлюбленному, когда ей не было и восемнадцати. Хотя, строго говоря, можно ли считать это изменой? – она ведь с возлюбленным тем ни разу не спала и даже не целовалась. Да что там целоваться... объяснения между ними – и того не произошло! Надо же, какой дурой была: влюбилась по уши, чуть в обмороки не падала – а не смогла уложить его в постель! Таня работала тогда в маленькой архитектурно-реставрационной конторе и одновременно училась на вечернем – времени не хватало катастрофически. И при всем при том: специально вскакивала каждое утро на четверть часа раньше, припиралась на работу и ждала, пока примчится Колька на своем мотоцикле!... Он всегда приезжал минут за десять до начала рабочего дня: говорил, что движение не такое сильное, – вот она и старалась... Однако ничего из этих утренних тет-а-тетов не получалось: буркнут друг другу здрасьте и засядут за работу, как хомяки за семечки. Колькин стол располагался позади Таниного, и та кожей спины чувствовала присутствие своего возлюбленного. Хуже того: как только с улицы доносился звук приближавшегося мотоцикла (комната, где они сидели, находилась на первом этаже), ее сердце поднималось к горлу и оставалось там, пока не приходили остальные сослуживцы. Потом текучка дня засасывала Таню, и она на время забывала о своих переживаниях – до тех пор, пока не кончался рабочий день и Колька, надев кожаную тужурку, не направлялся к выходу. И тогда ее волной захлестывало отчаяние, ибо он уходил от нее в Неизвестный Мир Других Девушек – более симпатичных лицом и с намного большей, чем у нее, грудью! Господи, ну не дура ли?
А потом была та командировка, где она познакомилась с Давидом.
Странно, ее почему-то всегда тянуло к евреям – она даже подсчитала один раз: из восемнадцати любовников, включая двух мужей, – семь евреев. Больше одной трети – действительно, избранный народ! А может, это их тянуло к ней... Один из любовников-неевреев неприязненно объяснял сей феномен ее похотливостью: евреи – люди восточные, вот их на развратных и тянет. Чушь! Восточных людей тянет на блондинок, а она – темная шатенка... и вообще на кожу смуглая.
Ну, так или иначе, а первым ее любовником был как раз еврей. Да еще на двадцать пять лет ее старше. В ту командировку они поехали втроем: Таня, ее начальник со странной фамилией Желнораго и Давид Фельдман – представитель Института реставрации. Как только она увидела его за два дня до отъезда, так сразу что-то опустилось внизу ее живота – она тогда не поняла, что это значит. У Тани с детства на все события и эмоции были свои физиологические реакции: расстроена – мутит, скучно – икает, устала – голова болит с затылка, жалеет кого-нибудь – скулы сводит, будто лимонами объелась. Однако чувство внизу живота не случалось с ней до этого ни разу. Лишь испытав его еще раз (через полгода, совсем с другим мужчиной), Таня поняла, что это знак ей такой: человек этот, если захочет, станет ее любовником. Кстати сказать, с Колькой, своей первой любовью, она ничего такого не чувствовала, а вот с Малышом ощутила с первой секунды.
Как все командировки, эта началась с неприятного: путешествия на поезде. Встретились они прямо в купе и сразу легли спать: последний день перед отъездом прошел в изматывающих хлопотах. Утром тоже торопились: поезд приходил на их станцию в семь утра. Выгрузив багаж и сложив его пирамидой Хеопса на привокзальной площади, Давид и Желнораго минут сорок спорили об интригах неведомого Хрипловича: убивали время до открытия исполкома. Потом Желнораго поплелся к начальству просить машину, а Давид пошел узнавать насчет «нулевого», как он выразился, варианта – автобуса. Таню оставили сторожить вещи. Желнораго вернулся ни с чем: машину не дали, и они влились в неопрятно колыхавшуюся толпу вокруг автобусной станции. Во время штурма автобуса Таню отнесло в сторону от своих, а через полчаса дороги чуть не стошнило от давки и духоты на притиравшего ее к стенке отвратительного мужика. Лишь поняв, чем рискует, тот ослабил напор, и она выжила.
Автобус пришел на место лишь к полудню, и, навьюченные барахлом, они потащились в Дом колхозника – места были забронированы заранее. Желнораго и Давида поселили порознь с какими-то посторонними людьми, а Тане (нечаянная радость!) достался одиночный люкс. Впрочем, «люксом» номер этот назывался условно: просто комната с полутораспальной кроватью. Потом они пошли смотреть церковь, из-за которой приехали, и Давид целый час рассказывал, почему его отдел так ею интересуется. Именно тогда Таня обратила внимание на его губы: довольно полные, розовые и, неожиданно для мужчины, в форме сердечка. Слушая вполуха Давидовы объяснения, она очень хотела коснуться этих губ кончиками пальцев.
Потом они все вместе отправились в поссовет за ключами, а оттуда (в расширенном составе, включая секретаря) – за слесарем Мишкой, ибо ключи не нашлись. Мишка был в отгулах по причине запоя, но из уважения к реставрационной науке возжелал исполнить свой гражданский долг – каковой заключался, как выяснилось, в срывании замка ломом. Внутри церкви слесарь неотрывно таскался за Таней, назойливо предлагался в экскурсоводы и все норовил потрогать – пока еще только за руку. Та видела, как у Давида краснеет лицо, и на всякий случай приготовилась разнимать глупых мужчин. Но тут, к счастью, пришла слесарева жена: пронзив взглядом заезжую обольстительницу, она замысловато выматерилась в адрес «городских» и увела своего законного.
Они закончили осмотр церкви без дальнейших помех и отправились обедать в поселковую столовую. Тут-то Давид и предложил отпраздновать начало командировки. «Когда начнем?» – спросила Таня. «После окончания рабочего дня, в пять сорок пять», – просипел педантичный Желнораго, давясь переперченными щами.
После обеда мужчины ушли составлять план работ, а Таня взяла этюдник и отправилась рисовать. Прямо за околицей она нашла интересный пруд – поверхность воды покрыта желтыми осенними листьями. И только она расставила этюдник, как откуда-то взялась одинокая белая утка и стала плавать по кругу, оставляя позади себя дорожку черной воды... это было так красиво, что у Тани затряслись руки! Три часа просидела она у пруда, и все три часа утка старательно позировала, чем заслужила себе девять бесплатных обедов и персональное прозвище – «Утильда». (В конце командировки Утильда стала подпускать Таню совсем близко и даже разрешила себя погладить.) В ту поездку родилась еще одна картинка: темная внутренность церкви и отсвечивающие серебром образа – но тут Таня перемудрила со светом, и получилось не очень.
Вернулась она в гостиницу с косматыми от ветра волосами и перемазанная красками, но с гордостью неся свое творение на вытянутых руках. Приняв душ (дабы смыть с себя воспоминания об автобусе), Таня поставила картинку на стол и села на кровать напротив. Хотелось похвастаться, однако мужчины, как на зло, куда-то сгинули.
В номере было тепло, под спиной – мягкая подушка. Вся жизнь лежала перед ней, вымощенная изумрудами. Таня не понимала еще, что рисование (она никогда не говорила «живопись») будет ее единственным верным спутником на всю оставшуюся жизнь. Ну так, если рассудить, это и справедливо, ибо всем остальным своим спутникам – за оставшуюся ей жизнь – она, хотя бы по разу, да изменит.
В тот раз за картинку ее сполна вознаградил удивленный взгляд Давида: надо же, не ожидал от этой пигалицы! А когда обычно занудливый Желнораго с отеческой гордостью сказал: «Я ж тебе говорил, что она у нас талантливая», – то Таня готова была его расцеловать. Мужчины принесли водки для себя и сладкого вина для дамы, а также кучу консервных банок и свертков. Как у всех опытных расейских путешественников, у них всех имелась кое-какая посуда; Таня накрыла на стол.
То, что рано или поздно она останется с Давидом наедине, можно было просчитать с самого начала: все знали, что Желнораго не умеет пить. И он продемонстрировал это в своем классическом стиле – пройдя за сорок минут все три стадии опьянения с антиалкогольного плаката, висевшего в коридоре их конторы. Сначала он стал фриволен и игрив – пьяница на этом этапе своего падения изображался на плакате обезьяной. Потом рассердился на что-то и предложил Давиду побоксировать, однако тот безмятежно отказался (как потом выяснилось, он знал Желнораго еще по Архитектурному Институту). И наконец, несчастный Танин начальник преобразился из «льва» в «свинью», столкнув свою тарелку на пол и поскользнувшись на ее содержимом.
Пока Давид укладывал его спать, Таня прибрала в номере. Будильник на тумбочке показывал девять – вечер только начинался.
Сначала они пошли к пруду кормить Утильду. Потом Давид отвел Таню к церкви и показал интересный подвал, обнаруженный ими с Желнораго, пока она рисовала. Спускаясь по крутой лестнице при свете карманного фонарика, она взяла его за руку – и опять что-то опустилось в низу ее живота. В подвале они осмотрели кладку, и Таня пришла к выводу, что фундамент на сто пятьдесят лет старше, чем сама церковь. Когда она огласила свой вердикт, Давид неожиданно расхохотался, но не объяснил, что здесь смешного, а только непонятно заметил: «Так меня, девочка, так меня, доктора наук!» (потом она догадалась, что он смеялся над ее глубокомысленным тоном). Наконец они вылезли из подвала наружу.
Уже почти стемнело. Пронзительно пахло дымом, выбивавшимся из труб домов; к вечеру стало прохладно – стоял сентябрь. Тускло светились окна, на улицах не было ни души. «Полезли в колхозный сад за яблоками», – неожиданно предложил Давид. «Давайте!» – с энтузиазмом согласилась Таня (она все еще была с ним на «вы»).
Сначала Таня пошла на разведку (они решили действовать по всем правилам): засунув руки в карманы джинсов и насвистывая с подчеркнутой беззаботностью, она обошла сад два раза вдоль забора. Сторожа в наличии не оказалось. Потом они с Давидом десять минут просидели в кустах, препираясь по поводу плана дальнейших действий. Операция перелаза через забор также отняла кучу времени, ибо Таня зацепилась волосами за ржавый гвоздь и застряла на самой верхушке...
Когда они оказались внутри ограды и начали рвать яблоки, было уже совсем темно. Тишь стояла невообразимая – собаки, и те не лаяли. «Не шумите! – прошипела Таня Давиду, возившемуся у соседнего дерева, – Что же вы такой неуклюжий!»
Она складывала яблоки за пазуху – те приятно холодили разгоряченное тело. Из-за облачка выглянул месяц, и вдруг оказалось, что Давид стоит совсем близко – у той же яблони, что и Таня. Чтобы лучше видеть его, она отогнула мешавшую ей ветку. Давид ничего не говорил... и вдруг ей до смерти захотелось коснуться кончиками пальцев его губ. «Ты похожа на ‘Леопарда’», – тихо сказал он. «На какого леопарда?» – не поняла Таня. «На ‘Леопарда, выглядывающего из зарослей лиан’ с картины Руссо, – пояснил Давид. – Такая же загадочная с нюансом бессмысленности». – «Это почему же я бессмысленная?» – обиделась она, но Давид не ответил, а вдруг шагнул к ней и оказался совсем близко. Таня подняла голову, чтобы посмотреть на него... и тут он, наклонившись, легко поцеловал ее в обветренные губы. Она обмерла, а он взял ее за плечи и еще раз поцеловал, и еще раз... и еще... Таня погладила его по курчавым волосам и, наконец, коснулась пальцами его губ – оказавшихся мягкими и теплыми. Они ничего не говорили, только целовались, а потом Давид взял ее за руку и тихонько потянул к забору. «Оставим яблоки в моем номере?» – не то спросила, не то предложила Таня. Давид ничего не ответил, и ее отчего-то всю затрясло. Почти не разговаривая, они перелезли обратно через забор; не спеша, дошли до Дома колхозника. Когда они поднялись на второй этаж и подошли к двери люкса, ее колотила такая сильная дрожь, что трудно было попасть ключом в замочную скважину. Давид накрыл ее пальцы ладонью, и ключ вставился – они вошли в комнату. Таня, не зажигая света, сняла куртку и бросила ее в кресло, потом повернулась к нему лицом. И тогда Давид обнял ее и поцеловал так крепко, что у нее перехватило дыхание и вспыхнуло лицо. Он расстегнул верхнюю пуговицу ее рубашки (она только дернулась, но ничего не сказала), затем вторую, третью, четвертую... «Сейчас у меня разорвется сердце», – подумала Таня и обмерла в ожидании. Но тут что-то пришло в движение в окрестности ее талии и... из ее рубашки вывалилось яблоко. Взвизгнув от неожиданности, она вырвалась из объятий Давида, а яблоки градом посыпались на пол.
Повалившись спиной на кровать, Давид зашелся в приступе гомерического хохота. Таня растерянно стояла посреди раскатившихся по полу фруктов, потом рассмеялась сама. Присев на край постели, она коснулась его руки и тихо сказала: «Извините, пожалуйста». – «За что?» – удивился Давид. «За то, что так получилось». – «Глупышка ты, – с нежностью произнес он, потянул ее за руку и уложил рядом с собой. – Не бойся: тебе, скорее всего, больно не будет». – «А я и не боюсь, – спокойно отвечала Таня, поворачиваясь на бок и обнимая его за шею. – Теперь не боюсь, – она несколько секунд размышляла, а потом добавила: – После яблок».
Эти девять дней навсегда остались лучшими днями ее жизни – быть может, даже лучше тех двух недель с Малышом на Первом Ярусе. Она была молода и идеалистична, а одиночество еще не наложило когтистую лапу на ее душу. Впрочем, никаких иллюзий насчет Давида Таня не питала: знала, что женат и имеет двух сыновей, младший из которых двумя годами старше нее. И все равно она была счастлива – не от любви, а от полноты жизни. Она искренне верила, что влюблена, и когда Давид заметил, что любит Таня не его, а свою собственную молодость, то даже обиделась. Как же это она его не любит, когда все мыслимые признаки любви налицо? Она старательно таскалась за ним по пятам, заглядывала в глаза, а также, купив электроплитку в местном сельпо, варила на ней такие обеды, что у Желнораго лезли на лоб глаза!... Что ж это тогда, если не любовь?!
Старый, мудрый Давид оказался прав: вернувшись в Москву, Таня вернулась к воздыханиям по Кольке. Теперь, однако, она уже не вскакивала чуть свет для десятиминутного тет-а-тета со своим Ромео и не замирала, когда тот садился за свой стол позади нее. Теперь она его жалела – что, впрочем, никак не мешало ей встречаться с Давидом на квартире своей подруги Мазаевой.
Дружба с Давидом Фельдманом продолжалась больше девяти лет, явившись одним из немногих мудрых поступков ее жизни. Сначала Давид перетащил ее в свой Институт реставрации, где Таня стала заниматься действительно интересными вещами; он также поддержал ее морально, когда она забеременела, а балбес Сашка упорно отказывался жениться. В конце концов, Сашка все-таки женился, и Давид на пару лет отошел в тень – сам отошел, Таня его не отдаляла. А когда балбес уехал к своей отвратительной старухе в Англию и бросил Таню с вечно болевшим Андрюшкой без копейки алиментов, то Давид целый год помогал ей деньгами (утаивая от жены половину член-корреспондентской стипендии). Чуть позже он сумел добиться отмены запрета на ее первую персональную выставку... Причем Давид никогда и ничего не просил у нее взамен, более того – часто отказывался от ее подарков: как тогда, в самом начале, отказался от картинки с прудом, взяв неудачные «Образа в старой церкви». «‘Пруд’ ты сможешь хорошо продать», – объяснил он свое решение, и Таня действительно выручила за эту картинку три свои месячные зарплаты без вычета налогов.
В пятьдесят два года (Тане было тогда двадцать семь) Давид заболел раком простаты. Операция, слава богу, прошла удачно – метастазов не последовало, однако он стал импотентом. Таня хотела бы дружить с ним и дальше – к тому времени она любила его не за это – но он не пожелал.
Известив ее письмом (объяснявшем в сухом и сдержанном стиле причины принятого решения), Давид попросил ее более ему не звонить.
* * *
Дождь кончился. Странный серебристый асфальт, покрывавший улицы Города, влажно блестел. Проехав трехэтажный дворец соседа-скульптора, Таня свернула на свой участок и на минуту притормозила перед гаражом, разглядывая через ограду последний шедевр соседушки. Вот он, у фонаря рядом с фонтаном: двухметровый мраморный медведь с головой слона. Она покачала головой и завела машину в гараж. Оставив ворота поднятыми, а ключ – в гнезде зажигания, Таня вошла в дом сквозь гаражную дверь. Теперь: горячий душ, потом постель. И, желательно, ни о чем не думать.
«А если заявится красавец-мужчина, выгнать безжалостно – и НАВСЕГДА!
Да ведь ты не умеешь навсегда, ты что, забыла?
Ничего, сегодня научусь.
За тридцать три года не научилась, а теперь – за один день? Перестань. За всю свою жизнь ты не нашла в себе сил бросить ни одного мужчину. Всегда тянула до последнего, пока они сами не уходили от тебя!
Ну и что? Зато я никому не причиняла боли!»
Быстрыми шагами Таня прошла через гостиную и толкнула дверь спальни. Скорее: раздеться – и в душ. Проходя мимо низкого туалетного столика, она бросила взгляд в огромное трехстворчатое зеркало – кошмар... лучше не видеть.
«А они тебе?»
Таня подразделяла своих возлюбленных на две категории: сильные и слабые. Или, вернее, три: сильные, слабые и Сашка. Последний не относился ни к сильным, ни к слабым – просто оболтус. И как получилась, что она с ним сошлась... может, из-за его смазливости? Ну, если так, то получила Таня именно то, что заказывала, ибо больше в нем ничего и не было. Плюс, конечно, претензии: считал себя великим художником. На этом-то они и расплевались – когда Таня прямо у него на глазах перерисовала на чистом холсте его картинку. Причем двигали-то ею самые благородные побуждения: показать балбесу его ошибки и как их исправить. Ну, дура... разве можно так с мужиками?! А с другой стороны, плевать – когда Сашка ушел, ей только легче стало... до тех пор, правда, пока он в Англию не умотал и по Москве не поползли слухи, что он там стал знаменитым художником. Тут Таня от ревности и зависти только что на стенку не лезла: надо же, имеет три студии в Лондоне, Париже и Нью-Йорке... и как она в эту туфту поверила – непостижимо! Ведь знала ж его, как облупленного, вруна несчастного, да и какой он художник, тоже знала... Потом, кстати, выяснилось, что слухи эти распускала его сумасшедшая маменька, которая и сама-то никакими достоверными сведениями не располагала: Сашка даже ей не писал.
Уже во время Перестройки изрядно поизносившийся маэстро приехал с выставкой своих работ в Москву – провалилась после пяти дней... все смеялись. Ну, и студии в столицах мира тоже оказались враньем: жил он со своей суженой в провинциальном Шеффилде и за пределы Англии выезжал лишь в отпуск. А больше всего Таня смеялась, когда узнала, что на жизнь Сашка зарабатывает, вставляя в рамы чужие картины...
Было ей лишь того жаль, что выбрала своему сыну такого непутевого отца.
* * *
Горячие струи били в тело, ванная комната наполнилась паром. Первая положительная эмоция за два дня. Хотя нет, вторая: первая – вчерашний душ.
А как же прощальная любовь с Малышом?
То не положительная, от нее только хуже стало. Лучше б не ездила совсем – глядишь, сейчас не было б так больно.
«А на что ты рассчитывала? Что будешь с ним вечно? Ведь сама же говорила, что с такими, как ты, подолгу не живут, – таких только в любовницах и держат.
А Иван? С Иваном-то я сколько прожила – почти семь лет! Почему ты его не считаешь? И он меня любил, нуждался во мне! Без меня он бы в Институте психздоровья безвылазно лежал... а то и похуже.
А ушел он тебя куда, не припомнишь? Может, в Психздоровье лег? Нет, и не думал! Может, «куда похуже» отправился? Тоже нет! А ушел он...
ПЕРЕСТАНЬ!»
Давид безусловно относился к сильным людям, он даже и выглядел, как медведь: здоровенный, широкий, рыжие курчавые волосы торчат во все стороны – редкий для еврея тип. А Иван наоборот – редко встречающийся тип русского: тощий, с узкой грудью, жидкая бороденка кустится на худом лице. Таня звала его князем Мышкиным, а в минуты нежности – просто Мышкой. И был он человеком слабым. Он, может, для того и представлялся Иваном, а не Ваней, чтоб выглядеть побольше.
Таня подобрала его через год после развода с Сашкой – только-только узнала, что балбес уехал в Англию... настроение было хуже некуда. Однако нет худа без добра: видно, на своих депрессиях они с Иваном и сошлись – как в «Маугли»: «Мы с тобой одной крови, ты и я». Никто из ее подруг понять не мог, зачем она с этим недоделком связалась... разве что, из благотворительности? Вообще-то, мужская половина их Института (как и любого гуманитарного института в Москве) на три четверти состояла из недоделков: увечных, хромых, парализованных, голубых... ну и, конечно, психов всех мастей. Уж если б Тане приспичило благотворить, так только свистни – сирые и убогие (кроме голубых, естественно) набегут дюжинами. Да только все это было ни при чем: Ивана она, конечно, жалела, но и видела в нем что-то еще, помимо жалкости. Как бы это объяснить?... – ну, скажем, так: потенциал нереализованных возможностей.
История Ивана была проста: дед и дядя с материнской стороны – психиатрические, отец – пьющий. Однако семья одаренная: дед с отцом – известные художники. Ну, ясное дело, у маленького Вани с детства обнаружились способности – да только его родителям было не до сына: сдали его в школу с художественным уклоном и вернулись к своим междоусобицам.
Далее последовало:
Институт психического здоровья (DS: депрессия),
Суриковское училище,
Институт психического здоровья (DS: хроническая депрессия),
«Группа молодых художников против социалистического реализма»,
Институт им. Сербского (DS: вяло протекающая шизофрения),
первая и последняя нелегальная выставка,
Институт им. Сербского (DS: остр. шиз., ослож. психомот. расстр. двиг. апп.).
В последнем случае с диагнозом они, пожалуй, переборщили: все знали, включая Би-би-си, что на большее, чем вяло протекающая, Иван не замахивался никогда. Ну, а психомоторные расстройства двигательного аппарата – так те и у здорового начнутся, ежели ему аминазин в таких дозах колоть! От этого аминазина несчастный Иван целых три недели ходить не мог и так напугался, что из злополучной Группы вышел, а потом, к радости КГБ, устроился на службу – в Институт реставрации, в Отдел икон.
Когда он ей сказал, что уже три года не рисовал, она его не поняла. «Ты имеешь в виду – не выставлялся?» Нет, именно не рисовал. «А почему?» Этот вопрос застал Ивана врасплох... он стал мямлить что-то о тяжелых переживаниях, вызвавших потерю интереса; а также о бессмысленности и невозможности занятий искусством в условиях тоталитарной идеологии. Правды он ей не сказал – ни тогда, ни после. Она догадалась сама: рисовать Иван уже не мог – как штангист, надорвавшийся при попытке установить мировой рекорд, никогда больше не подходит к штанге.
А еще он был религиозным, так что венчались они в церкви. И до самой свадьбы не спали друг с другом (целый год!) – он настоял. Этот бзик так Таню удивил, что она твердо решила Ивану не изменять – благо Давид уехал на пять месяцев в Архангельск, а больше у нее в тот момент никого и не было.
Решение выйти за Ивана она приняла с открытыми глазами: знала, что психиатрический. И точно: через две недели после свадьбы – загремел в Институт психздоровья. Сначала перестал с ней спать – на седьмой день, безо всяких объяснений. А еще через неделю просто не пришел вечером домой (Таня в тот день на работу не ходила, чертила дома). Сперва она позвонила Ивановым родителям – без толку; потом ближайшим друзьям – тоже не знали ничего. Следующим этапом, отыскав его записную книжку, – всем подряд. Лишь дойдя к часу ночи до буквы «Ш» (Штейнгардт Игорь Генрихович), она узнала, что муж ее – «где обычно, в четвертом корпусе», и что «мы даже сумели положить Ваню в его любимую палату!» Эта «любимая палата» чуть ее не доконала... Что же касается подробностей, то Игорь Генрихович обсуждать их по телефону не пожелал и пригласил Таню в понедельник лично, а пока: «Очень вас прошу, милая, к Ванечке не ходите и о нем не беспокойтесь, он у нас в целости и сохранности».
Профессор Штейнгардт оказался начальником отделения, с огромным кабинетом и пожилой секретаршей в предбаннике. Строго проинструктировав неопытную Таню («...и ни в коем случае не говорите ‘шизофрения’, милая, – только ‘душевная болезнь’, вы слышите?...»), секретарша запустила ее внутрь.
Игорь Генрихович Штейнгардт встретил «внучатую невестку покойного Василия Петровича» на пороге кабинета и с почестями усадил ее в кресло под автопортретом Ваниного деда. Выглядел доктор карикатурно: ветхий старичок в пенсне и галстуке бабочкой, с манерой говорить, достойной своих пациентов. Усевшись за стол размером с небольшой аэродром и отчаянно жестикулируя, он стал объяснять, что «течение душевной болезни Ванечки осложнилось от сильного давления с вашей стороны, милая, в сексуальной сфере». – «Какая чушь! – воспламенилась Таня. – Да, если хотите знать...» – «Не чушь, – спокойно перебил ее Игорь Генрихович и быстро-быстро заморгал глазами, – он мне так и сказал... А теперь, когда я вас вижу, то и сам чувствую». Таня чуть не рассмеялась ему в лицо... «Вы, Танечка, не фыркайте, а лучше подумайте над тем, что я говорю, – поучительно объявил профессор, вертясь туда-сюда на крутящемся стуле. – И как Ваня себя вел в последнее время, тоже вспомните».
Последний аргумент выглядел убедительно: теория Игоря Генриховича действительно объясняла странное поведение Ивана в течение последних двух недель. И, кроме того, если Мышка сам такое сказал, то, значит, он так и чувствует – зачем ему доктору-то лгать? «Выходит, у Вани от меня шизофрения обострилась!» – расстроилась Таня... и вдруг вспомнила наставления секретарши. Но поздно: профессор Штейнгардт выбежал из-за стола и, размахивая руками перед Таниным лицом, прочитал ей гневную лекцию о безграмотных людях, употребляющих термин «шизофрения» всуе. «Нет такого заболевания! – орал профессор, запутывая ее вконец. – Понимаете – нету! А есть невежественные жены больных людей, которые своим несносным поведением усугубляют протекание недуга». Глаза его метали молнии. «Вы меня поняли, милая?!» – заорал он, чуть не стукнув Таню по носу. «Поняла, Игорь Генрихович, поняла... Извините Христа ради... – лепетала та в ответ. – Вы только скажите, что... а я для Вани все сделаю!» Внезапно остыв, профессор Штейнгардт вернулся к себе за стол и стал объяснять. Таня не должна: во-первых, демонстрировать свое желание перед половым актом, во-вторых, показывать свое наслаждение во время полового акта, а в-третьих, высказывать свою благодарность после полового акта. «Три ‘не’, – закончил он, – очень легко запомнить: до, во время и после». – «А я думала, наоборот... – удивилась Таня. – Так сказать, три ‘да’...» – «И неправильно думали, Танечка... – благодушно сообщил ей забывший былые обиды профессор. – Верьте мне, милая, я на этой проблеме сорок лет назад докторскую защитил».
Она ходила к Игорю Генриховичу еще два раза, пытаясь убедить его, что у Ивана с сексом все в порядке и что ее желание, наслаждение и благодарность – чувства искренние. Более того, если она, Таня, не сможет их выражать, то тут-то проблемы и начнутся – по крайней мере, для нее самой. «Ах, милая, – шаловливо махал на нее высохшей, как у мумии, ладонью профессор Штейнгардт, – вы тогда так и говорите, что о себе хлопочете...» – чем доводил Таню до бешенства неописуемого. В конце концов она поставила ультиматум: если Игорь Генрихович и вправду хочет, чтобы она выполняла его «не», то пусть резервирует за ней место в своем отделении. Таня его честно предупреждает: от такой жизни она рехнется. «А вы любовника заведите, милая», – ответил старый доктор. Таня гневно подняла глаза, полагая, что шутки пошли уже через край... и вдруг поняла, что Игорь Генрихович не шутит. «Заведите-заведите, я разрешаю, – продолжил доктор и, странно помолчав, добавил: – Вы ведь так и так заведете... а если я не пропишу, то совестью будете мучиться».
Он так и сказал: «пропишу». Таня даже хотела попросить у него рецепт.
Иван вернулся домой только через два месяца, и в течение всего этого времени Таню к нему не пускали («Через окно смотрите, милая, во-он он там возле беседки со своим другом Феденькой Черенковым беседует!»). К тому моменту она уже вовсю следовала Второму Предписанию старого доктора (Давид приезжал из Архангельска на несколько дней, плюс некий новый знакомый) – что, в сочетании с Первым Предписанием, сделало их всех счастливыми. А если и не счастливыми, так по крайней мере здоровыми. А если и не вполне здоровыми, то... как бы это выразиться?... Скажем, так: совместный эффект двух Предписаний удержал их всех по эту сторону границы между вяло протекающей и острой шизо... ой, извините Игорь Генрихович... опять я проштрафилась!
* * *
Отразившись в шести затуманенных зеркалах, Таня прошла по теплой резиновой дорожке к противоположной стене ванной комнаты – за полотенцем. Что ж, фигура у нее еще вполне... особенно, когда зеркало запотевшее, ха-ха-ха!... Нет, врешь – даже если и не запотевшее, то все равно вполне. Она протерла ладонью окошко в ближайшем зеркале и приблизила к нему лицо, внимательно разглядывая красноватый шрам на правой щеке. «Вот ведь изуродовали меня на Втором Ярусе! Теперь только пластическая операция и поможет... хотя, с другой стороны, для кого?» Таня завернулась в полотенце, вышла из ванной и остановилась в коридоре, не понимая, что собиралась делать. А, спать... Она устало прошла в спальню, сбросила полотенце на пол и полезла в постель – бр-р-р, холодно... где эта чертова кнопка? Поставив электроподогрев одеяла на максимум, она перевернулась на спину, раскинула руки и закрыла глаза...
«И ты слышишь, Иван НИКОГДА о моих изменах не догадывался! Я его жалела!
Жалеть-то жалела, да только кого – его или себя? А что бы ты делала, если б старый осел тебе любовников не ‘прописал’ – в монастырь бы постриглась? Вот то-то и оно...
Да не в изменах дело. Я Ваню от всего защищала! Он сам говорил, что со мной чувствует себя в безопасности.
Что ты несешь? Смешно слушать. Ну, скажи на милость: как ты могла Ивана защитить от НИХ? Да они тебя просто не замечали!»
К психиатрическим проблемам, в той или иной степени, Таня была готова; тем более, что сразу решила от Ивана детей не заводить. А вот вызов в Первый отдел, последовавший через три месяца после свадьбы, явился для нее полной неожиданностью.
Придя на работу, как всегда, в пол-одиннадцатого (режим у них в Институте был свободный), она обнаружила на своем столе записку от Бегемота: «Танька в первый отдел срочно три раза вызывали!!!!!» В раздумье Таня опустилась на стул – что бы это значило? Записка не содержала никакого объяснения... и вообще ничего не содержала, кроме наглого небрежения знаками препинания. Самого же Бегемота в наличии не имелось, о подробностях спросить не у кого. Что делать?... Еле переставляя ноги и царапая каблуками-шпильками по полу, Таня поплелась на шестой этаж. Душа полнилась дурными предчувствиями – эх, с Давидом бы посоветоваться... так ведь все еще в Архангельске! Может, пустяк какой-нибудь в документах?
Но, оказалось, не в документах. И не пустяк.
Начало не сулило ничего опасного: толстая тетка в приемной Первого отдела отправила Таню в 624-ю комнату, а тамошний очкастый дядька, спросив фамилию и позвонив куда-то, переслал еще дальше – в 651-ю. Тут начались неожиданности: в 651-й ее встретил заместитель директора Института по режиму, полковник Вячеслав Петрович Хамазюк.
(То есть был он, вообще-то, товарищ Хамазюк, но все в Институте, включая временную замену вечнобеременной Костиной, знали, что он-таки полковник. Вернее, считали его полковником, поскольку Хамазюк в конце концов мог оказаться товарищем, а слухи насчет полковника сам про себя распускать, для пущего уважения. Товарищ-полковник всегда казался Тане личностью загадочной – но не гипотетической принадлежностью к КГБ, а тем, что имел покрасневшее лицо. Во всех случаях имел, независимо от погоды. И не просто румянец на щеках или, там, красный лоб – а все лицо. И, к слову, красного лба он как раз иметь-то и не мог, ибо не имел лба вообще: шевелюра его по странному капризу природы начиналась почти сразу от бровей.)
В тот визит загадка красного лица оказалась разгадана: от товарища-полковника за версту разило водкой. С уважением посмотрев на часы (11:15, всего четверть часа с открытия вино-водочного), Таня уселась на предложенный ей стул.
Заместитель директора начал издалека: обнаружив неприятную осведомленность в ее делах, расспросил о приближавшейся персональной выставке. Потом спросил о зарплате – согласился, что маленькая. Разговор, однако, не вязался: Таня отвечала коротко и невпопад, ерзала на стуле и даже однажды уронила с ноги туфель. Вздрогнув от туфельного стука, товарищ-полковник перешел к делам личным: как семья, дети... что пишет бывший муж из Англии?... Таня с облегчением вздохнула (так весь сыр-бор, оказывается, из-за Сашки!) и радостно сообщила, что не пишет ничего. «Вот негодяй!» – с жаром защитил права советских женщин заместитель директора и без перехода предложил Тане звать его просто Славой. «Мы же с тобой простые советские люди!» – добавил он; и уж на что Таня была зеленая, а все ж поняла, что дело плохо: сейчас будут вербовать. Все еще предполагая, что ее вызвали из-за Сашки, она стала уверять товарища-полковника, что никаких связей с изменником родины не поддерживает... и даже с его семьей в Москве! Что, кстати, являлось чистой правдой: после того, как Андрюшка, сходив в гости к Сашкиной родительнице, спросил: «А ты, мама, слюха?», они с родительницей разругались вдрызг.
Разговор, казалось, подходил к концу. Таня очень гордилась своей проницательностью (не всякая смогла б догадаться о тайной причине вызова!), а также самообладанием, благодаря которому она не вступилась за балбеса Сашку из чувства противоречия. Тут-то, когда она разомлела, товарищ-полковник ее и ошарашил: знает ли Таня, что ее второй муж занимался ранее антисоветской деятельностью?
У Тани опустилось сердце... про проклятую Группу против соцреализма она забыла начисто! Да и не мудрено, что забыла: когда они с Иваном познакомились, тот в Группе уже три года, как не состоял. Даже не вспомнил о ней ни разу!... а Таня и не расспрашивала: частично из-за своей аполитичности, а частично – других проблем у них хватало. Она теперь уже не понимала, чего следует ожидать.
А товарищ-полковник гнул свою линию: а знает ли она, что гадкие люди, сбившие ее больного мужа с прямой линии, все еще на свободе? А не полнится ли ее советское сердце праведным гневом, когда они продолжают растлевать другие слабые души антисоветским гноем? И не долг ли ее комсомольский помочь несгибаемым органам (он так и выразился: «несгибаемым органам», у Тани чуть опять не упал с ноги туфель) в их борьбе с идеологическим врагом?
Товарищ-полковник умолк и выжидательно поглядел на нее – однако Таня не отвечала, ибо не знала, как себя вести. Предупреждение по поводу выставки прозвучало предельно ясно (то, что расспросы в начале разговора являлись предупреждением, сомнений теперь не вызывало). С другой стороны, от нее не требовали ничего конкретного, так что лезть в бутылку смысла не было. Таня начала мямлить про поддержку советских идей в принципе, но непонимании своих ближайших задач.
Как показало дальнейшее, это было грубейшей ошибкой. То есть не поддержка идей, конечно, а упоминание задач, мгновенно истолкованное как сигнал потенциального согласия. Широко улыбнувшись, товарищ-полковник сказал, что о задачах они поговорят в другой раз... нескоро... Вот только подписочку о неразглашении он попросит Танюшу подписать – и пусть себе идет с богом.
И она, дура, подписала!
Да по одному тому, как он напрягся, бумажку свою гнусную предлагаючи, должно было понять, что подписывать нельзя категорически! А голос-то его, голос чего стоил: сладкий как мед: «Танюша», «подписочка»... тьфу, дура, слов нет! Единственным ее извинением служила полная неопытность. Казалось: подпишешь, и сразу ноги можно уносить. Но сразу не получилось. Бережно спрятав подписочку в сейф, товарищ-полковник как бы невзначай спросил: «Кстати, а ты завтра в шесть не занята?» Таня обмерла. «Я думаю, чего нам разговор откладывать? – рассудительно продолжал он. – Завтра и поговорим. После окончания рабочего дня – никто не помешает. Ну, до завтра, дорогуша моя, покедова!»
Не чуя под собой ног, Таня вылетела из кабинета, забежала в свой отдел за плащом и бросилась из Института вон. Стоял ранний октябрь, но было уже холодно – липы на улицах Москвы чернели голыми ветками. Замахав рукой проезжавшему мимо такси, она поехала на свое думательное место – Патриаршие пруды.
Таня ходила по дорожке вокруг пруда и, натыкаясь в рассеянности на мамаш с колясками, размышляла изо всех сил... вот только идеи ее носили нереально-разрушительный характер. Например: прийти завтра к товарищу-полковнику и плюнуть ему в лицо, как партизан гестаповцу! Или, скажем, попросить у Мазаевой портативный Филипс, подаренный любовником-дипломатом, пронести под платьем и записать всю беседу на пленку. А потом переслать на Би-би-си – пусть гад повертится! Вскоре, однако, разрушительность идей пошла на убыль, возобладал страх за выставку: ведь сколько сил угрохано на получение разрешения и организацию! А может, просто получить бюллетень и не ходить к товарищу-полковнику... Подумав минут пять, вариант этот она с сожалением забраковала: не придет завтра – вызовут послезавтра. Нет, вопрос надо решать на корню, раз и навсегда. Эх, жаль, нет Давида в Москве... и ведь не позвонишь ему в Архангельск по такому поводу!
Одно знала Таня твердо: Ивану говорить ничего нельзя. Ни полслова! И даже вида не показывать! Ведь только-только выходили – а тут, неровен час, опять в Психздоровье загремит.
Ничего дельного она не придумала – ни тогда на Патриарших, ни вечером дома, ни утром на работе. Над ней висел выбор из двух проигрышных вариантов: отмена персональной выставки или потеря персонального достоинства. Буквально до самого последнего момента Таня надеялась, что придумает какой-нибудь компромисс, приемлемый одновременно и для ее совести, и для служебных обязанностей товарища-полковника. Лишь постучав в дверь 651-й комнаты, она внезапным инстинктом поняла, что такого компромисса не существует. Единственный выход – отказываться от всего.
Как потом объяснил Давид, все еще могло кончиться без больших потерь, поскольку принятое в последнюю секунду решение было правильным. Оставалось лишь мягко, без скандала воплотить его в жизнь: «Все понимаю, Вячеслав Петрович, но подписывать дальнейшие бумаги считаю ненужным. Если я что плохое услышу, то и без бумаг, как честный советский человек, сообщу куда следует!» – а дальше по обстоятельствам. В общем, шанс у нее имелся, и шанс неплохой.
Если б только не повела Таня себя так дико.
Второй раунд ее поединка со всемогущим Комитетом начался с неприятной неожиданности: замены комитетского состава в ходе встречи. А именно: вместо ее друга Славы в 651-й сидела тощая змееподобная девица в облегающем шерстяном платье и гладкой прическе. Может, начальство решило, что девочки-подружечки легче общий язык найдут... а вернее всего, за семь часов с открытия магазина товарищ-полковник так назюзюкался, что допрос проводить уже не мог. «Глебова? – с фальшивой радостью проскрипела Змея противным тонким голосом. – Заходи. Я вместо Вячеслав Петровича беседовать с тобой буду».
Отчего Таня так невзлюбила девицу, осталось навсегда загадкою. Может, оттого что та не представилась, а может, из-за обращения по фамилии. Неужто не могла в Танином досье имя посмотреть? Да и к встрече с товарищем-полковником Таня худо-бедно подготовилась: одела костюм с короткой юбкой (не то, чтобы мини, а так... чуть выше колен) и отрепетировала, как будет рыдать. А в разговоре со Змеей голые коленки и рыдания только повредить могли.
Отменив накипавшие на глазах слезы, Таня села на предложенное ей место возле змеиного стола.
«Давай обсудим задачи твои, Глебова, – без вступления начала кагэбэшница, перекладывая на столе какие-то бумажки. – Прежде всего, выйдешь ты через мужа своего на организатора Группы Гордеева». От удивления Таня подскочила на стуле, но Змея, не глядя на нее, продолжала: «Когда будешь разговаривать с Гордеевым, скажешь, что хочешь к ним присоединиться... – тут она подняла глаза и мило улыбнулась. – Ты ведь художником считаешься?... вот это и используй!» (Если до этой фразы все еще могло закончиться без скандала, то после нее – никогда! Речь шла лишь о степени его грандиозности.) Откинувшись на спинку стула, Таня положила ногу на ногу – так, чтобы голая коленка показалась выше поверхности стола. «И еще скажешь Гордееву, что есть у тебя доступ к ксероксу – афиши о нелегальных выставках множить. Ясно?» Таня кивнула и сексуально улыбнулась. «Вопросы есть?» Таня покачала головой и медленно облизала губы кончиком языка. «Ну, хорошо, – проскрипела кагэбэшница, неприязненно косясь на голое колено новой внештатной сотрудницы. – По выполнении позвонишь вот по этому номеру», – она поднесла через стол к Таниному носу листок с семью цифрами. «И не записывай ничего, Глебова, – раздраженно заметила девица, когда Таня полезла в сумочку, – в голове держать привыкай». – «Записывать? – ужаснулась та. – Ни за что!» Достав губную помаду, она подмазала себе губы и стала сосредоточенно смотреться в зеркальце. Змеиная рука с телефоном повисла в воздухе.
Тут кагэбэшница наконец поняла, что над ней издеваются.
Она положила листок на стол и, покраснев, как рак, прошипела: «Не советую, Глебова, на рожон лезть... мы и не таким, как ты, крылья обламывали». – «Так чего ж сейчас не ломаете?» – дерзко зашипела в ответ Таня. (Она потом карикатуру нарисовала: сидят они со Змеей нос к носу в виде кошек, хвосты распушили и вот-вот сцепятся.) Несколько секунд кагэбэшница молчала, а потом встала и, загремев дверцей сейфа, достала вчерашнюю подписку о неразглашении: «Узнаешь, Глебова?» Не понимая, в чем дело, Таня кивнула: «И что?» – «А то, что есть у нас подозрения, что подписку свою ты нарушила. Проверить придется, уж не обессудь». – «Проверяйте, – с презрением парировала жалкий наскок Таня. – Я об этой гадости даже мужу не рассказала». Держа клочок бумаги с подпиской в руке, Змея села за стол: «Вот с мужа твоего и начнем: вызовем его сюда, подписочку покажем, – и, заглядывая с угрозой в глаза: – Как бы он только не расклеился от этого, Ваня твой... он ведь у тебя больной, слабенький!»
Дальнейшие действия Тани можно сравнить с игрой классного шахматиста в цейтноте: не имея времени просчитать позицию глубже одного хода вперед, она нашла выигрывающую комбинацию на чистой интуиции.
Ход первый:
Таня заговорщически улыбнулась.
Змея недоверчиво нахмурилась в ответ.
Ход второй:
Продолжая улыбаться, Таня пододвинулась вместе со стулом ближе к змеиному столу и сделала приглашающий жест рукой – слушай, мол, чего скажу!
Змея сунулась лицом поближе – ну, что такое? Подписку она опасливо держала на отлете.
Ход третий:
Издав ушераздирающий взвизг, Таня вцепилась подлюге в волосы и потащила ее за голову через стол.
Змея выпустила из рук злополучную подписку и впилась когтями в Танины запястья.
Ход четвертый, выигрывающий:
Протащив Змею по столешнице за волосы, Таня свалила кагэбэшницу по эту сторону на пол. Потом спокойно обошла стол и подобрала заветную бумажку.
Оставшееся (сожрать подписку, не запивая водой) было делом техники – она справилась с этим прежде, чем врагиня поднялась на ноги. Тут на мгновение стало страшно: контрразведчица блокировала выход и, кажется, собиралась бить Таню посредством каратэ. Однако все занятия по силовым единоборствам в своем кагэбэшном университете Змея, видно, прогуляла: не пытаясь вступить с классовым врагом в рукопашный бой, она вытянула шею, прижала руки к груди (совсем как певица, готовящаяся взять высокую ноту) и пронзительно завизжала. Но на беду ее рабочий день уже закончился, а перерабатывать на боевом посту первоотдельцы оказались не любителями – весь шестой этаж был пуст. Брезгливо обойдя шарахнувшуюся в сторону, но не прекратившую визжать девицу, Таня беспрепятственно вышла из кабинета и плотно прикрыла за собой дверь.
В тот вечер Таня провела на Патриарших более двух часов и пришла к выводу, что не допустила ни одной ошибки. Змея просто не оставила ей другой возможности... всякая на Танином месте поступила бы так же! Что же касается грядущих неприятностей, то к ним нужно относиться философски: ну, не будет у нее персональной выставки... ничего, выживет. В крайнем случае пойдет к Гордееву и вступит в Группу против соцреализма. Она ж все-таки художником считается – надо использовать.
Неприятности начались на следующий же день: в два позвонила Алка Конопельская из выставочного зала и, биясь в истерике, сообщила, что по звонку из райкома Танину выставку отменили. Что-то нужно делать! Срочно звони в Министерство культуры!! Скорее, что же ты сидишь, как мертвая!!! Алка била крыльями еще с полчаса, а потом хлопнула трубкой, очевидно решив, что Таня от горя помешалась.
В три явился лейтенант Муравьев из шестнадцатого отделения милиции брать показания по жалобе от гражданки Ж. Кумысниковой: нанесение побоев с легкими телесными повреждениями. Мило побеседовав с Таней и составив протокол, лейтенант попросил у нее перед уходом телефончик.
А еще через час Таню и начальника ее отдела Плиткина вызвали к замдиректора по оргвопросам на обсуждение «безобразного поступка м.н.с. тов. Глебовой, выразившегося в нападении ею на сотрудницу Первого отдела тов. Кумысникову». При разбирательстве присутствовал и товарищ-полковник, но за все полтора часа не проронил ни слова, сидя мрачнее тучи в углу под вешалкой (у Тани осталось парадоксальное впечатление, что он отчасти на ее стороне). А вот Плиткин, наоборот, проявил себя жалким слабаком: продал ее со всеми потрохами... и хоть окончательного решения принято не было (договорились продолжить завтра в двенадцать), дело явно шло к увольнению.
Таня чувствовала себя, как волк, обложенный со всех сторон красными флажками, но при всем при том нисколечко не боялась. Она переживала только за Ивана: тот пока ничего не знал, ибо работал по хоздоговору в Загорске и в Москву наезжал только на выходные.
По всем признакам, кульминация планировалась властями предержащими на второй раунд разборки. Таня пришла в Институт в 11:45, под лепетание охаживавших ее подруг сняла плащ и в 12:00 постучала в дверь замдиректора по оргвопросам. Первым, кого она увидела внутри, был Давид: «Подождите за дверью, Глебова», – холодно сказал он. Таня спокойно кивнула, вышла из комнаты и... стремглав бросилась в ближайший туалет, где ее вырвало. Стоя у раковины и умываясь, она увидела в зеркале, как дверь за ее спиной с грохотом отмахнула в сторону и в туалет на всех парах влетел Бегемот. «Танька, – ужаснулся он, – ты чо здесь стоишь? Тебе ж к замдиректора надо!» – «Т-т-т... – Танин подбородок почему-то заходил ходуном, – Ф-ф-ф!» – «Что? – вытаращил глаза Бегемот. – Ты, мать, никак совсем рехнулась?» Но Таня не отвечала: громко рассмеявшись, она зарыдала – с ней случилась истерика.
Что произошло в кабинете замдиректора и как, находясь в Архангельске, Давид прослышал о случившемся, Таня не узнала никогда. Он лишь обмолвился, что Хамазюк оказался страшно зол на Кумысникову («Изгадила все дело, дура!») и что это обстоятельство ему, Давиду, сильно помогло. А когда Таня, наконец, встретила своего спасителя наедине – в его кабинете, вечером того же дня – тот был заметно пьян и до крайности раздражен (но не на нее, а вообще), из чего она сделала вывод, что ему пришлось товарища-полковника угощать.
Так или иначе, но, начиная с этого момента, неприятности пошли на убыль семимильными шагами. В Институте скандал уладился за два дня: Давид сумел переквалифицировать Танины действия из уголовно-политических в антиобщественные. Ну как, если бы они с Ж. Кумысниковой подрались на рынке, а не при исполнении той служебных обязанностей. (И как Давиду такие дела удавалось проворачивать?! Глупый Бегемот даже стал капать, что это подозрительно – уж не кагэбэшник ли он скрытый?... Да только Таня знала, что не кагэбэшник, и Бегемоту дала заслуженный отпор.) Кстати, Давид этой историей Таню ни разу не попрекнул, ни единым словом! Но она все равно себя чувствовала виноватой – и, как провинившаяся собака, заискивающе вертела хвостом, скулила и тыкалась в его руки мокрым холодным носом.
Остальное уладилось как бы само собой. Ж. Кумысникова из милиции свое заявление забрала (сказав лейтенанту Муравьеву, что поганку Глебову простила). В райкоме обошлось не так гладко: после трехсторонних переговоров (Таня – райком – Министерство культуры РСФСР) все до одной картинки пришлось таскать на утверждение ко второму секретарю. И он-таки с десяток зарубил, зараза, включая одну Танину любимую... ну, здесь уже ничего не попишешь! Неожиданно упорными оказались институтские комсомольцы: тягали Таню на проработки три раза, требуя сказать, как дошла до жизни такой. Таня не говорила, а лишь презрительно смотрела в окно, в результате чего из комсомола вылетела. Ну и плевать, она на дипломатическую работу не собиралась.
Единственная проблема возникла с Иваном, неожиданно заинтересовавшимся, почему член.-корр. Фельдман стал спасать м.н.с. б./с. Глебову из лап всемогущего КГБ. Однако реальных фактов у Ивана не имелось, и он, ворча, удовлетворился Таниным объяснением, что, «видать, хороший человек – Фельдман, раз за правду вступился». Таня считала такую версию событий не только логичной, но и правдивой, однако предпочла бы не рассказывать мужу ничего вообще. Что, к сожалению, было невозможно, ибо он тоже работал в Институте.
Последним отголоском бури явился приказ о строгом выговоре м.н.с. Глебовой, появившийся через неделю на доске объявлений возле отдела кадров. Они даже не лишили ее премии! Шагая домой в тот вечер по Страстному бульвару, Таня глубоко вдыхала влажный осенний воздух и думала, что, несмотря на сырость, холод, болезни, убожество, нищету и несвободу, жизнь людей – счастлива и удивительна. Всех людей, всех людей на свете! – ибо ее собственная, отдельная мера счастья не делала Таню счастливой вполне.
В тот день ей исполнилось двадцать три года.
* * *
Таня села на постели и подогнула колени под подбородок. Почему она не может спать? Что сейчас – ночь, утро? Почему задернуты шторы? Она медленно подобралась к краю кровати, спустила босые ноги на холодный пол – где тапочки? А где халат?... Завернувшись в теплый байковый халат, она подобрала с пола мокрое полотенце и отнесла в ванную. Что теперь? Несколько секунд Таня простояла в нерешительности... нет, забыла.
Ну, и бог с ним.
Волоча ноги по керамическим плиткам пола, она прошла в гостиную, включила электрокамин и рухнула на белую овечью шкуру перед радиатором. Потом обвела взглядом комнату: элегантная мебель, цветы в букетах, картинки на стенах: одну нарисовала сама, две выбрала на выставках... Сколько сил ушло на обустройство дома – а Малыш даже не посмотрел. На что это все теперь? «Съеду, – с озлоблением подумала она. – В двухкомнатную квартиру, как всю жизнь прожила».
«А что ж тогда Иван от тебя ушел, если ты его защищала да лелеяла?»
Первым – под влиянием жизни с Иваном – изменился Танин стиль рисования.
Прежде всего, рисовать она стала лучше, и не только за счет естественного прогресса, но и потому, что Иван указывал ей ошибки. В этом смысле ему не было равных: бросит один взгляд на картинку, а потом ткнет длинным тонким пальцем в угол и скажет: «Положи здесь тень погуще». Его советам Таня следовала беспрекословно – ни разу не ошибся. Жаль только, что сам не рисовал... когда она смотрела его старые картинки, так только расстраивалась.
А вот оценить уже законченную картинку Иван не мог, так как мыслил категориями «правильно – неправильно», а не «хорошо – плохо». Здесь уже не было равных Давиду: не будучи художником, тот обладал идеальным вкусом, да и трезвой головой в придачу (Таня всегда у него спрашивала, сколько за картинку просить, если объявлялся покупатель).
Но прогресс ее как художника – это одно, а изменившаяся тематика – совсем другое. Говоря попросту, она стала рисовать другие вещи. Таня это заметила, когда посмотрела однажды на три последние к тому времени картинки и на всех трех обнаружила лестницы! К месту они были, не к месту – роли не играло (наверное, к месту, иначе бы Иван заметил)... но почему она захотела рисовать именно лестницы? Заинтересовавшись, Таня вытащила чистый ватман и в полтора часа намахала пастелью композицию из одних лестниц, – и такое получила при этом удовольствие, что хоть к Игорю Генриховичу на прием записывайся!
А вот пейзажей она стала рисовать меньше – особенно без зданий: стало неинтересно. Церкви тоже неинтересно. Интереснее всего – старые московские дома, совсем старые: развалюхи с галерейками и мезонинами. Нарисовала несколько портретов маслом, что оказалось полезно для техники: сделать так, чтобы похоже было, а фотографией – не было. Но самыми интересными оставались лестницы.
Может, Иваново влияние здесь и ни при чем? Ведь могла же Таня просто измениться с возрастом?
А еще, примерно в то же время, у нее в голове поселилась Другая Женщина. Таня точно помнит день, когда та заговорила впервые: 29-й день рожденья, как раз перед вторым разводом. Гости уже ушли, посуда вымыта, Андрюшка и Иван уложены спать. Погасив свет и открыв окно, Таня сидела без сил на табуретке в кухне. «Ну что, осталась наконец одна?» – спросил ее кто-то изнутри. «Ты кто? – удивилась Таня, – я тебя знаю?» – «Знаешь, – отвечал голос. – Я это ты. Ну, иди спать, чего сидеть без смысла». С усилием встав, Таня поплелась в ванную.
Голос лгал: Другая Женщина Таней не была, и с настоящей ею никогда и ни в чем не соглашалась. А иногда (обычно в критические минуты) перехватывала бразды правления Таниным телом и такое творила, что последствия удавалось расхлебать далеко не всегда. Иногда Другая Женщина уезжала куда-то и отсутствовала два-три месяца, но всегда неминуемо возвращалась домой. Таня не говорила о ней никому. Да и некому: Давида с ней уже не было, а Игорь Генрихович умер полгода тому назад. А другим рассказать – так не поверят. Скажут: с ума сошла, раздвоение личности... какая чушь! Неужто непонятно, что Другая Женщина не сама по себе в Таниной голове завелась, а от Ивана переселилась? (Недаром она его так хорошо знала – можно сказать, насквозь видела.) А иногда Тане казалось, что это игра такая, ею же и придуманная, чтоб можно было хоть с кем-нибудь откровенно поговорить.
То, что у Ивана кто-то появился, Тане сообщила как раз Другая Женщина. Таня-то по наивности подумала, что у него обострение начинается, и запаниковала: почти семь лет не было – с того случая после свадьбы. А тут стал приходить с работы поздно и какой-то смурной, что делал – объяснить затруднялся. Заподозрить супружескую измену Таня не могла, ибо считала его чем-то средним между сыном и собственностью: она его подобрала, выходила – можно сказать, родила заново. Он даже потолстел немного на ее готовке! А теперь подумайте: разве может вам изменить ваш сын?... Или ваш дом?
Но Другую Женщину не проведешь – жаль только, что Таня ее не слушала. А с другой стороны, может, и хорошо, что не слушала: в таких случаях изменить все равно ничего нельзя, только скандалы бы пошли.
Последний день их семейной жизни начался, как обычно: Таня приготовила завтрак на троих, отправила Андрюшку в школу и даже успела постирать, пока Иван собирался. Потом они поехали в Институт и расстались в вестибюле, договорившись вечером друг друга не ждать: кто первым освободится, тот первым домой и едет (Андрюшку из школы забирала Танина мама). В тот раз Таня засиделась до половины девятого: Плиткин попросил церковь с Кривоколенного дорисовать, и когда пришла домой, то Андрюшка уже ложился спать – Иван накормил его приготовленным тещей ужином.
Когда она вошла, ей бросился в глаза букет желтых роз на столе в гостиной (она же супружеская спальня, она же студия). «Что это он?» – удивилась Таня и пошла говорить сыну спокойной ночи. Когда она вышла из Андрюшкиной комнаты, Иван стоял, странно понурившись, у стола с розами... у Тани нехорошо защемило сердце. «Что случилось? – спросила она тревожно, указав на букет. – По какому случаю?» Иван посмотрел на нее со слезами на глазах и коротко сказал: «Я ухожу».
Они проговорили всю ночь. Таня будто оледенела: смотрела в сторону и отвечала на вопросы только со второго раза; Иван три раза начинал плакать. Но вместе с тем оставался тверд, как скала... она не ожидала в нем такой силы. О том, как будут расставаться, договорились так: Таня утром уходит на работу, а когда возвращается – его уже нет. Они легли спать около пяти утра, причем Иван – отдельно от нее, на полу... боялся, что она его изнасилует, что ли? Утром следующего дня Таня разбудила его, как договорились, за две минуты до ухода в Институт.
Этот день навсегда остался самым страшным днем ее жизни – много хуже того, когда отменилась выставка. Ко всему прочему, от недосыпа она чувствовала себя ужасно физически: года ее были не те – по ночам отношения выяснять. И все время в подсознании теплилась сумасшедшая надежда: приходит она домой, а Иван на диване сидит: в последний момент решил-таки остаться. Как Таня себя за глупость ни ругала, а все ж в глубине души надеялась. И точно: входит вечером в квартиру и первое, что видит, – единственные Ивановы теплые ботинки посреди прихожей. У Тани перехватило дыхание и закружилась голова... а тут, как на зло, телефон звонит. Слабой рукой она сняла трубку (аппарат висел на стене в прихожей) и услышала голос мужа: «Танюш, я у тебя ботинки забыл, – сказал Иван извиняющимся тоном. – Надо же, глупость какая, в тапочках в такси сел». – «Я принесу их завтра в Институт», – четко, как лейтенант на рапорте, ответила Таня и повесила трубку. «Видно, торопился очень, – весело объяснила она выглянувшей из кухни маме (пришедшей присмотреть за внуком после школы). – Так торопился, что даже без ботинок убежал!» И засмеялась... громче, еще громче... пока смех не перешел в рыдания. С ней случилась вторая в ее жизни истерика – прямо на глазах у мамы и прибежавшего на крики Андрюшки.
Они проработали с Иваном в одном Институте до самой Таниной смерти – встречаясь в столовой, в очереди за зарплатой и просто в коридорах. Хуже того, его новая подруга тоже работала в Институте; равно, как и ее бывший муж. Таня было собралась мужа этого закадрить (и тем самым замкнуть круг), но все же передумала: он ей, во-первых, не нравился; а во-вторых, уже обзавелся новой подругой – Таниной приятельницей Зобицкой.
Эти совпадения придали всему событию спасительный для Тани комический оттенок.
* * *
«А что было потом, помнишь? Потом у тебя завелся Игорек, свободный художник – на два года. А параллельно с ним – странный тип Гоша, возникавший спонтанно каждые два месяца и оставлявший на хранение атташе-кейс с шифром. И как только Игорек в пьяном виде под машину попал, так тут же и Гоша исчез и больше не появлялся... за его атташе-кейсом потом из милиции приходили, помнишь? Затем какие-то еще возникали, кратковременные – кто на год, кто на полгода... А последним был физик Женька: ворвался в твою жизнь, словно смерч, влюбил в себя чуть ли не насильно, а потом смотался в Австралию – с женой и деточками. И все твои мужчины тебя не любили, а использовали: Давид брал у тебя молодость, Иван – здоровье, Игорек – уют, а для Гоши ты просто работала камерой хранения...
А что, по-твоему, у меня брал Женька – молодость? здоровье?... Чушь! Он меня на год моложе был, да и здоровей – скорее уж я его душевным здоровьем пользовалась. Нет, Женька хоть в Австралию и уехал, а меня любил! Он просто детей не мог бросить.
Да, не любил он тебя, а ценил – за то, что ты красивее и ярче оставившей его любовницы. Он тебя использовал в качестве лекарства для своего самолюбия!
Лжешь, лжешь, ЛЖЕШЬ!!!»
Вздрогнув, Таня открыла глаза и рывком села на овечьей шкуре. В голове царила полная и окончательная ясность: она знала ответы на все свои вопросы. (Насторожившийся дом прислушивался к ее дыханию тысячей невидимых ушей. Невозмутимые стенные часы прокалывали темноту остриями светящихся стрелок.) Таня встала, неторопливо прошла в свою комнату и сбросила халат на пол. Порывшись в комоде, одела трусики, лифчик, колготки и комбинацию – все с иголочки новое, куплено для встречи Малыша после Госпиталя. Потом распахнула шкаф и стала перебирать свой гардероб: не то... не то... не то... вот это. Она выбрала длинное бархатное платье с необычной завязкой у пояса – точную копию того, в котором впервые встретила Малыша. Теперь причесаться... косметика... кольца... серьги... бусы... Через полчаса Таня была во всеоружии, даже шрам – и тот исчез с ее лица без следа. Надев туфли на высоком каблуке, она спустилась в гараж, села в машину и завела мотор. Так, ничего не забыла? Вроде бы ничего... ну, с богом! Она посмотрела на часы (без десяти шесть), отпустила тормоз и выехала на улицу. Пустой, как морская ракушка, дом равнодушно смотрел ей вслед слепыми глазницами окон.
Негустая предутренняя темнота обнимала Город. Дождя не было. Черные лужи на серебристом асфальте источали к небу белые спирали тумана. Таня свернула в пустынную улицу, ведущую в центр.
«Куда это ты собралась?»
Постепенно улица сузилась – Таня въехала в Сити. (Небоскребы, витрины шикарных магазинов, кафе... а вот крошечный сквер, в котором так уютно бывало, сидя под навесом, выпить чашечку горячего шоколада. Черные стволы деревьев переплелись сонмами безлистных веток. Молчаливые скамейки безмятежно блестели каплями росы.) Поблуждав в лабиринте узких улиц, Таня выехала на мост через Городскую бухту. Рассекаемое машиной молоко тумана вихрилось позади сотнями маленьких смерчей. Удивленные светофоры разноцветно глазели по сторонам.
«Я тебя спрашиваю, куда ты едешь?»
Промчавшись по пустынному мосту, Таня свернула на шоссе вдоль океана.
«Скоро увидишь».
Дорога начала подниматься в гору, и она утопила педаль акселератора поглубже. (Управлять машиной в туфлях на каблуке было неудобно.) На левой стороне улицы теснились коттеджи, на правой – раскинулся парк, позади которого угадывался океан.
«Я требую, чтобы ты сказала, куда едешь!»
Не обращая внимания на крики Другой Женщины, Таня еще раз проверила логику своего решения:
Жить одной, без Малыша, она не в состоянии.
И идти с ним на Четвертый Ярус тоже невозможно.
Все правильно. Отпустив акселератор, она переставила ногу на тормоз. Автомобиль остановился.
Это было то самое место, которое она наметила перед выездом из дома: перевалив через холм, шоссе спускалось здесь под уклон, а метров через триста круто сворачивало влево. Таня вылезла из машины, подошла к правому краю дороги и посмотрела вниз: нагромождение мокрых валунов уходило по наклонной плоскости к далекой белой линии прибоя, дальше ворочалось сине-серое месиво холодного океана. Уже почти рассвело. Дождя не было, но воздух насыщала влага. Негромко рычал мотор автомобиля. С океана доносился еле слышный рев бившихся о скалы волн.
Пора.
Таня тщательно одернула платье, села в машину и, глядя в зеркало заднего обзора, поправила прическу. Потом перевела ручку передач в положение «Drive»; автомобиль тронулся с места. Ремень безопасности остался не пристегнут.
«Что ты собираешься делать? Подожди!»
Утопив педаль акселератора до пола, Таня послала машину вперед – быстрее... быстрее... быстрее... Уличные фонари и столбы с дорожными знаками с ревом пролетали мимо, влажный холодный воздух хлестал в открытое окно – крутой поворот шоссе стремительно приближался. Разбив на куски невысокий кирпичный парапет, машина вылетела с дороги, описала короткую дугу и врезалась носом в камни. Раздался глухой удар и скрежет сминаемого металла, Таню с силой ударило лицом о рулевое колесо (надувной мешок-амортизатор почему-то не сработал). Сознания она не потеряла – просто было очень больно... а машина, грузно подпрыгнув, перевернулась в воздухе и покатилась вниз по склону.
За две с половиной секунды, прожитые в катившемся вниз автомобиле, Таня откуда-то поняла, что ее решение правильно. Оставалось лишь немного подождать – и она вновь увидит своего Малыша.
– Вставайте, Франц. Пора ехать.
Открыв глаза, он не сразу понял, где находится, ибо все вокруг изменилось до неузнаваемости. Пол стал грязно-серым, стены испещрены извилистыми трещинами, часть листьев в вазе засохла, часть сгнила... да и не ваза то была, а бесформенный уродливый сосуд из странного пористого пластика. Даже краска на тумбочке, и та облупилась, свисая неопрятными клочьями. А холод, почему так холодно?... И этот отвратительный запах – откуда он взялся?
Привстав на локте, Франц потряс головой, и картинка перед его глазами изменилась – скачком, как при повороте калейдоскопа: трещины на стенах затянулись, тумбочка заблестела свежей краской, запах исчез, ваза изменила форму и опять стала хрустальной. Что за бред? Он еще раз потряс головой – и предметы стали меняться непрерывно, не останавливаясь ни на секунду...
– Я здесь, – голос раздавался с другой стороны, от двери. – Вставайте, надо ехать.
Франц повернул голову и увидел плавно менявшегося человека в плавно менявшемся дверном проеме. А-а, Фриц... Будто услышав его мысли, лицо человека на мгновение зафиксировало свои черты: карие выразительные глаза, усы, очки в черной выгнутой оправе. Но тут все поплыло опять – лицо, фигура, стены, цвета, запахи.
– Подождите, Фриц, я сейчас, – с трудом выговорил Франц. – У меня проблема с галлюцинациями... – он поразился нелепости сказанного.
– Это из-за отсутствия лекарств, – голос Следователя непрерывно менял громкость, высоту и тембр. – Ничего, на Четвертом Ярусе возобновите курс, и все будет в порядке.
– А Таня? Тани здесь нет?
Галлюцинации начались у Франца вчера ночью, вскоре после того, как Таня легла к нему в постель. Сначала это было слабое дрожание отдельных предметов и легкие изменения цветов, потом появился неприятный сладковатый запах. Лекарства... ему не дали вечером лекарств! У Тани оказались с собой ее витамины, однако принимать первые попавшиеся таблетки вместо нужных Францу показалось глупым. «Когда я прижимаюсь к тебе, малышка, мне легче, – сказал он. – Даже рана в груди не болит», – и Таня прильнула к нему всем телом.
А потом они уснули.
А потом она, очевидно, ушла.
Франц почувствовал резкую боль под ложечкой: уш-ла.
– Почему здесь должна быть Таня? – несмотря на постоянные изменения тембра голоса, было слышно, что Фриц удивлен. – Она же не собиралась вас провожать.
– Неважно, – Франц неуверенно сел и спустил ноги на плавно менявший температуру пол. – Вы принесли одежду?
– На стуле, прямо перед вами. Оденетесь сами?
– Сам.
– Когда закончите, позовите, я жду в коридоре возле двери.
– Хорошо, – Франц протянул руку и нащупал сложенную на стуле одежду. – Я сейчас.
Цвета, запахи, расстояния и температуры непрерывно менялись; временные промежутки теряли протяженность сразу же по их прошествии. Франц не мог сказать, сколько минут он надевал рубашку, как долго возился с ремнем брюк, сколько времени ушло на поиски ботинок. Завязав шнурки, он в последний раз окинул взглядом комнату и на косоугольном параллелепипеде тумбочки заметил белое пятно. Что это? Путешествие вокруг кровати заняло икс минут; на ощупь пятно оказалось сложенным вчетверо листком бумаги... наверное, Таня оставила записку перед тем, как уйти. Он поднес листок к глазам, изо всех сил стараясь сфокусировать взгляд на извивавшейся цепочке слов... нет, бесполезно. Франц сунул записку в нагрудный карман рубашки и, спотыкаясь, направился к двери. «Фриц!» – крикнул он в заполненную хаосом пустоту.
Поддерживаемый Следователем под локоть, Франц спустился по лестнице, пересек вестибюль и сел в машину. Когда они, наконец, тронулись, ему стало чуть лучше: холодный ветер из открытого окна бил в лицо, и картинка на время зафиксировалась. Франц немного воспрянул духом, однако, приглядевшись, обнаружил, что окружавший дорогу лес состоит не из деревьев, а из огромных, покосившихся в разные стороны, каменных крестов. И тут же его ощущения заплясали опять: кресты трансформировались в столбы, столбы – в извилистые веревки, червями уползавшие в бездонное небо. Ветер нес запахи гнили и разложения, над головой нескончаемой цепочкой плыли черные пузатые дирижабли.
– Как себя чувствуете? Лучше не стало?
– Нет.
Они въехали в Город, и пляска ощущений у Франца опять прекратилась. Но, господи, на что этот Город был похож!
Лужи жидкой грязи покрывали узкие немощеные улицы, колеи в проезжей части были настолько глубоки, что машина иногда царапала брюхом землю; тротуаров не имелось. Дважды Франц замечал на обочине раздувшиеся трупы каких-то животных, похожих на огромных бесхвостых кошек – грязная бурая шерсть их торчала слипшимися клочьями. Дома выглядели ужасно: иногда – одноэтажные полуразвалившиеся халупы, иногда – занимавшие целый квартал многоквартирные чудовища из уродливого коричневого кирпича. Мертвые окна царапали глаза зазубринами разбитых стекол, ни одного человека во дворах видно не было. Кое-где, как бы заменяя скверы и парки, вдоль улиц тянулись пустыри, заваленные горами гниющего мусора и зловонных отбросов. «Если все это галлюцинации, – подумал Франц, – то почему они не меняются?» Он в ужасе посмотрел на Фрица: черты лица Следователя плавно сложились в птичий клюв; потом, побыв мгновение нормальным человеческим лицом, перетекли во что-то невообразимо-многоцветное. «Слава богу, я все еще галлюцинирую...» Франц усмехнулся кажущейся нелогичности этой фразы.
Машина остановилась. «Здесь», – сказал Фриц.
Уже не нуждаясь в посторонней помощи, Франц прошел за Следователем сквозь покосившуюся калитку и, оскальзываясь в глиняной грязи, пересек двор. Дул пронизывающий сырой ветер. Они взошли на крыльцо (приоткрытая дверь повисла на одной петле), прошагали сквозь анфиладу пустых комнат со скрипучими деревянными полами и запахом гнили, стали спускаться по уходившей штопором вниз металлической лестнице. Фриц не произносил ни слова и, кажется, торопился; происходившее напоминало старый кинофильм: движение чуть ускоренно и нет звука. Франц поспевал за Следователем с большим трудом – ныла рана в груди и одолевала слабость. Галлюцинации, однако, идти не мешали: все вокруг, кроме лица и фигуры Фрица, стояло на месте. Они спустились по лестнице и оказались в узком коридоре с земляными стенами и дощатым потолком, подпертым прогнившими деревянными столбами. Следователь торопливо шагал вперед. «Подождите, – окликнул его Франц, – мне трудно идти». – «Хорошо, – бросил через плечо Фриц, сбавляя шаг. – Кстати, можете задать какой-нибудь вопрос, нам идти еще с полминуты». Вопрос? Франц усмехнулся – может, спросить Следователя, почему его лицо похоже на морду мертвой обезьяны?... «Могу ли я сейчас передумать и остаться здесь?» – «Да». – «А потом опять передумать – и отправиться на Четвертый Ярус?» – «Нет». – «Почему?» – «Долго объяснять, – отвечал Фриц, – а мы уже почти пришли. Есть ли у вас короткие вопросы?» – «Нет». С потолка туннеля капала вода, на земляных стенах блестели какие-то потеки. «Ну, тогда я вам кое-что скажу, – со странной усмешкой произнес Следователь. – Помните, мы с вами обсуждали разные теории? Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере. И если эта теория верна, мой друг, вам придется очень плохо в конце концов». – «Почему?» – удивился Франц.
Коридор кончился, и они оказались в маленьком помещении с легко узнаваемым входом в Лифт в дальней стене. «Потому, что вы слишком любопытны». Фриц хлопнул в ладоши, и двери кабины медленно разошлись. «Ну и что?» – спросил Франц, заходя внутрь. «Попомните мои слова – желание понять все заведет вас в тупик!» – сказал ему в спину Следователь. Франц обернулся и – в этот самый миг – лицо Фрица перестало менять свои черты и застыло.
Франц содрогнулся от ужаса и отвращения: синеватые язвы покрывали одутловатые щеки Следователя, на правом глазу темнело бельмо, ярко-красные мокрые губы перекосила отталкивающая усмешка. Разница между прежним Фрицем и нынешним была такая же, как между Дорианом Грэем и его портретом.
Что ж тогда является галлюцинацией – то, что Франц видит сейчас, или то, что он видел раньше?
И будто отвечая на его (незаданный) вопрос, Следователь разлепил губы и медленно, с придыханием произнес:
– Однако сегодня, Франц, любопытство оказало вам услугу – увело отсюда. Вы ведь, наконец, поняли про нас все?
Он еще раз хлопнул в ладоши; двери Лифта стали затворяться. Франц стоял ни жив, ни мертв, прижавшись к задней стене кабины, как вдруг...
ТАНЯ!
ТАНЯ ОСТАЛАСЬ ЗДЕСЬ!
Он шагнул вперед. Двери закрылись только наполовину, времени выйти оставалось предостаточно.
И... он натолкнулся на взгляд Следователя: «Остаешься с нами?» – спрашивали его глаза. Франц на мгновение задержался на месте.
И почти сразу же бросился вперед – но лишь ударился грудью об уже закрывшиеся двери. Что он наделал?!... Как теперь быть?... Стой!
Лифт поехал вверх.
Ничего не сознавая, Франц стал биться о стены (тяжелые удары резонировали в крошечной кабине)... вдруг острая боль пронизала его грудь. Дыхание перехватило, ноги подкосились – он упал на пол. Подсунув руку под свитер, он схватился за то место, где была рана... и вдруг нащупал в нагрудном кармане рубашки сложенный в несколько раз листок бумаги. Что это? Франц вытащил листок, развернул и некоторое время держал перед глазами, не в силах понять написанного. Танин почерк! Откуда? Почему в кармане?... А-а, это – записка, найденная на тумбочке.
Большие угловатые буквы шли через весь листок. Одна фраза:
Б У Д Ь С Ч А С Т Л И В !
И подпись:
Т В О Я Я.
Лифт остановился.
С трудом поднявшись на ноги, Франц вышел наружу и оказался в широком светлом помещении с прозрачными стенами. Прямо перед выходом из Лифта располагалась стойка, поддерживавшая широкий стеклянный экран с мигающими разноцветными словами: «Добро пожаловать в Дом 21/17/4!»
И внизу, маленькими буквами: «Ваше жилище расположено на 6-м этаже».
Франц знал, что Четвертый Ярус будет его последним, знал наверняка – будто доказал математическую теорему. Доказательство казалось очевидным: на Первом Ярусе была весна, на Втором – лето, на Третьем – осень, а здесь, на Четвертом, – зима. Четыре яруса – четыре времени года, и пятого, для еще одного яруса, просто нет.
А зима здесь была настоящей, с сугробами в человеческий рост, морозами ниже минус тридцати и ночными вьюгами. Сильнейший ветер, начинавшийся, как по часам, ровно в семь вечера, бил снежными хлопьями в вибрировавшие стекла окон, проникал во все щели и гулял по комнатам ледяными сквозняками. Центральное отопление не справлялось, комнатных обогревателей в Доме не было, так что мерз Франц ужасно, особенно по ночам – несмотря на то что спал, не раздеваясь, да еще накрывался поверх одеяла курткой. Оживал он только под душем, да и то ненадолго, ибо горячая вода плохо действовала на его раны, так что через 5–6 минут приходилось вылезать из-за острой боли в груди и головокружений. Здешняя зима, как и времена года предыдущих ярусов, казалась вечной, и Франц, любивший солнце и тепло, не мог смириться с мыслью, что обречен мерзнуть в этом царстве холода всю оставшуюся жизнь. Может, через три месяца все-таки потеплеет?...
Большую часть времени Франц проводил, целенаправленно стараясь не думать об оставленной на Третьем Ярусе Тане: какой смысл вспоминать то, чего не вернешь? Пытаясь сохранить душевное равновесие, он уговаривал себя, что его заминка в Лифте была непроизвольна – и никто ни в чем не виноват! Скажем, если б Франц задержался из-за того, что споткнулся обо что-нибудь, – это ведь не считалось бы предательством? Вот он и споткнулся о вид чудовища, которым оказался Фриц... плюс два месяца лекарств-галлюциногенов не могли пройти бесследно и наверняка ослабили его психику и скорость реакции! Но, доходя в своих рассуждениях до этого места, Франц начинал сомневаться: а действительно ли дело было в уродливом лице Следователя – или все же в самом Франце, в его страхе остаться на Третьем Ярусе навсегда? Господи, если бы там, в подземелье у него была хоть еще одна секунда... хоть полсекунды, он бы одумался и сделал то, что подобает достойному человеку. Однако оправдать свои действия недостатком времени для размышлений у Франца не получалось: решение следовало принимать сердцем, а не головой – достойный человек в такой ситуации не думает, а действует на инстинкте! «Ну ладно, если б я даже и остался, то чем бы я помог Тане? – спрашивал он себя и тут же сам отвечал: – Тем, что был бы рядом с ней!» – и на этот аргумент возражений уже не находилось.
Для того чтобы занять голову и заполнить бесконечные дни, Франц стал составлять подробную карту-схему Дома, обследуя этаж за этажом и нанося на план все обнаруженные комнаты. Начал он с подвала, почти целиком отведенного под склад еды: залежей консервированной хурмы и сока папайи, сотен ящиков ветчины из африканского бородавочника и полярной куропатки – вот где, оказывается, использовались консервы со Второго Яруса! Помимо уже знакомых продуктов, здесь имелось несколько сортов консервированной рыбы, овощей и фруктов (часто не известных Францу наименований); не отапливаемые секции подвала ломились от мороженного мяса какой-то рептилии – все это, наверное, заготовлялось в других «версиях» Второго Яруса, упомянутых Следователем Фрицем. Запасов еды должно было хватить Францу лет на шестьдесят – что, видимо, являлось «верхней» оценкой оставшегося ему времени жизни. Энергии и воды также имелось предостаточно: расположенный на крыше ветряк заряжал аккумулятор, который, в свою очередь, питал электричеством все оборудование Дома, включая котел для перетапливания снега.
На 1-м этаже располагался вестибюль и вход в лифт, а также большое стеклянное табло, показывавшее силу ветра и температуру воздуха снаружи Дома, атмосферное давление, дату и время. Лишь однажды Франц видел, чтобы табло показывало что-то другое – когда в первый раз вышел из кабины Лифта, приехав с Третьего Яруса. После этого Лифт необъяснимым образом превратился в лифт и никуда, кроме как в подвал или на верхние этажи Дома уже не шел – Франц даже спускался в шахту, чтобы убедиться, что там нет секретного хода.
Много места в Доме отводилось всевозможному служебному оборудованию: вышеупомянутый котел для перетапливания снега помещался в подвале и соединялся трубопроводом сквозь стену Дома с пневматическим «засасывателем». Натопленная вода перекачивалась насосом в бак, расположенный на 24-м этаже, а уж оттуда расходилась по всему Дому. Система водоснабжения работала не постоянно, а включалась (автоматически) лишь, если уровень воды в баке опускался ниже половины.
На 26-м этаже помещалась динамо-машина, соединенная механическим приводом с ветряком на крыше. Движущие части обоих механизмов были сделаны из светлого легкого металла – видимо, титана – и, казалось, могли прослужить десятки лет. Выработанное электричество шло на этаж ниже – в аккумулятор. Если последний заряжался полностью, то ветряк автоматически покрывался специальным чехлом, и вся система останавливалась.
На 2-м этаже располагался видео-театр с большим экраном и одиноким креслом посреди пустого зала; на 3-м – видеотека с фильмами всех стран мира. 4-й и 5-й этажи занимал склад одежды: Франц нашел неимоверное количество белья, рубашек, свитеров, костюмов, постельного белья и домашних тапочек – но только одну зимнюю куртку (что вполне соответствовало частоте его вылазок наружу). Затем шел жилой этаж (6-й); на 7-м и 8-м – размещалась обширная художественная библиотека; на 9-м – компьютер, централизованно управлявший всем оборудованием Дома. Этажи с 10-го по 14-й занимал «склад разных вещей»: там хранились канцелярские товары, элементарные лекарства, стиральный порошок, инструменты, посуда, кухонные припасы (соль, сахар, пряности) и другие мелочи. 15-й этаж был обустроен под научную лабораторию; там имелись два стола, книжные полки, мощный компьютер с векторным процессором, персональный компьютер и лазерный принтер. На 16-м и 17-м этажах располагалась научная библиотека (не содержавшая, почему-то, ни одного издания, вышедшего после смерти Франца); на 18-м – коллекция музыкальных записей и нот, CD-плейер, магнитофон, а также электроорган, скрипка и акустическая гитара. Следующие четыре этажа были попарно соединены и превращены в спортивный зал и бассейн – ни тем, ни другим Франц не пользовался из-за плохого физического состояния.
Только два из всех этажей Дома отапливались постоянно в течение дня: жилой 6-й и почему-то 23-й (на котором не было ничего, кроме большого пустого зала). В остальных помещениях отопление включалось тумблерами: щелкнешь, и через десять минут температура поднимается до шестнадцати градусов Цельсия, а потом держится на этом уровне ровно час – после чего приходилось опять щелкать тумблером. Постоянно мерзнувший Франц провозился несколько дней, пытаясь подрегулировать отопление Дома на более высокую температуру, однако так и не сумел разобраться в программе, управлявшей центральным компьютером на девятом этаже. В конце концов, он был математиком, а не системным программистом.
Но ужаснее всего ощущалось одиночество: Франц являлся единственным обитателем Дома. Ни других подследственных, ни обслуживающего персонала – все двадцать шесть этажей плюс подвал были рассчитаны на одного человека. Более того, они были рассчитаны именно на него, Франца Шредера: ибо вся одежда на складе в точности подходила ему по размеру, книги и журналы в научной библиотеке соответствовали его научным интересам, в художественной библиотеке имелись сочинения всех его любимых писателей, в музыкальной – композиторов, а в видеотеке наличествовали все до одного его любимые фильмы.
Дом 21/17/4 торчал, как безымянный палец, посреди безлесой заснеженной равнины. Из окон нижних этажей не было видно ничего, кроме плоского белого пространства; но, забравшись на самый верхний, 26-й этаж, Франц обнаружил на севере и юге еле различимые здания – точные копии его Дома. В южном здании вроде бы светились окна. Оживившись, Франц стал включать и выключать через равные промежутки времени свет, однако ответа от неведомого товарища по несчастью не получил. На следующее утро он попытался добраться до южного дома пешком, но за полдня не успел пройти и четверти расстояния: идти по сугробам глубиной в полтора-два метра оказалось, в его нынешнем состоянии, непосильной задачей. Чтобы вернуться в укрытие до начала вьюги, ему пришлось повернуть обратно, и после этого случая наружу он не выходил – тем более что вход в Дом часто заваливало снегом. Франц наблюдал за южным зданием еще три недели, но огней больше не увидел... может, они ему просто померещились?
Обследования Дома и составления его плана хватило недели на четыре... на что убить остаток жизни? Руководствуясь еще не угасшим желанием сохранить рассудок, Франц решил, что попытается поддерживать досмертный образ жизни. Нужно отыскать какое-нибудь привычное и понятное, но при этом увлекательное занятие... Лучше всего под такое определение подходила математика, и Франц занялся задачей, над которой работал в последние месяцы перед смертью. Работать теоретически он поначалу был не в состоянии и потому погрузился в программирование. Дней десять он писал и отлаживал отдельные куски программы, еще неделю подбирал параметры так, чтобы алгоритм стал устойчив. Наконец пошли первые результаты – причем, как раз такие, какие он ожидал! Францу стало интересно, и он решил попытаться построить теоретическую модель обнаруженного явления. Роясь в литературе, он нашел статью с описанием довольно оригинального метода, оказавшегося применимым и в его, Франца, случае. Это был прорыв: задача решилась «до конца»: он получил ответы на все вопросы, а теоретические результаты полностью подтвердили и объяснили численные. Работа получилась, как ему эйфорически казалось, экстраординарная по своей важности и изящности; Франц даже успел придумать заголовок для статьи... но вдруг осознал, что не понимает, зачем эту статью писать. Не то, чтобы он не знал с самого начала, что опубликовать ее будет невозможно... просто оказалось, что рассказать о полученных результатах для него столь же важно, сколь и получить их. Так или иначе, но эйфория немедленно прошла – равно как и интерес к науке в целом – и к рабочему столу на 15-м этаже Франц более не прикасался. Никогда он не ощущал своей изолированности так остро, как после этого случая...
Тогда он попробовал реанимировать свою старую любовь к музыке, однако дело пошло туго. Играть на гитаре ему не позволяли плохо действовавшие пальцы правой руки, а на скрипке он не практиковался более семи лет... можно сказать, уже забыл, каким концом ее нужно держать. Тем не менее, порывшись на музыкальном этаже, он разыскал ноты 24 каприсов Паганини для скрипки соло и стал упрямо разбирать страницу за страницей. Поначалу он быстро прогрессировал, но потом прогресс затормозился, и игра оставалась на одном и том же уровне. Хуже того: какую бы пьесу Франц ни играл, он делал десятки мелких ошибок, сводя получаемое от музыки удовольствие к нулю. Сколько он ни бился, восстановить «чистую» игру ему не удавалось, и, в конце концов, он отнес футляр со скрипкой обратно на музыкальный этаж.
Следующим прожектом явилась попытка систематизировать всю имевшуюся информацию о Стране Чудес.
В течение примерно месяца Франц заносил сведения в тщательно продуманную «базу знаний», организованную в персональном компьютере. Однако, дойдя до интерпретации, застрял, ибо все мыслимые объяснения наблюденных фактов не проходили проверку логикой. К примеру: почему уровень здешней бытовой техники в точности соответствует современному уровню техники на Земле? Значит ли это, что Бог неспособен к техническому развитию и попросту заимствует идеи у людей?... Нет, конечно: ведь он также использует и фантастические (по человеческим стандартам) лифты, двигающиеся между неизвестно где расположенными ярусами. Видимо, Бог заимствует человеческую технику для каких-то своих целей. Каких? – Ответ на этот вопрос казался недоступным... а может, у Франца от плохого самочувствия и остаточного действия галлюциногенов плохо работала голова.
Не меньшая путаница царила в вопросе Суда. Если в описании недотепы-Адвоката этот институт выглядел претензией (или, вернее, карикатурой) на идею христианского божьего суда – то на Втором Ярусе слово «Суд» употреблялось уже в чисто юридическом смысле. Наконец, на Третьем Ярусе Суд вообще никак не упоминался... и какой из всего этого следовал вывод, Франц не понимал.
А зачем его мучили бесконечными анкетами?
Франц заполнял их в Регистратуре, он заполнял их на трех предыдущих ярусах. И здесь, на Четвертом, ему тоже был оставлен объемистый комплект бланков – в спальне, на кровати. Возиться с ними, однако, Франц не стал, ибо их все равно некому было отдать. Бегло просмотрев, он переложил их на стул, а через несколько дней нечаянно столкнул на пол – и Анкеты веером разлетелись по ковру. Чтобы они не мешались под ногами, Франц затолкал их поглубже под кровать.
Или, скажем, как он теперь должен относиться к «теории декораций», казавшейся такой логичной в устах Следователя Фрица? Но ведь Фриц оказался не человеком, а чудовищем для запугивания Франца... то есть Следователь-то и был самой настоящей декорацией! А отсюда следующее рассуждение: если кто-то говорит про остальных, что они – декорации, а про себя, что он – не декорация, а потом выясняется, что он все-таки декорация, то значит ли это, что остальные как раз не декорации? К сожалению, Франц быстро терял нить в такого рода логических построениях и никогда не мог додумать их до конца.
Через некоторое Францу стало очевидно, что ему не хватает ни информации, ни интеллектуальных сил. И когда он нечаянно стер часть «базы знаний» из памяти компьютера, то восстанавливать ее не стал, а просто забросил всю идею целиком.
Впервые в жизни Франц почувствовал себя интеллектуальным импотентом: все известные ему методы познания оказались бессильны... досмертная логика обрекла его анализ на неудачу с самого начала! Более того, сам аналитический подход – столь эффективный в математике и физике – оказался здесь бессилен: разлагая этот мир на составные части, Франц не добился ничего! (До сих пор он пытался угадать суть происходившего по элементарным проявлениям, но даже самые простые здешние «элементы» отличались от того, к чему он привык...) Впрочем, оставался синтетический подход: не вдаваясь в частности, попытаться объяснить все сразу. Когда эта нехитрая мысль пришла Францу в голову, он ощутил вялый прилив интереса... как же он не додумался раньше? Нужно понять конечную цель происходящего – не может же такое сложное и продуманное построение не иметь глобальной цели! Или нет, еще проще: нужно понять, чего хочет тот, кто все это придумал! (В конструкции Страны Чудес явно проглядывало сознание, имевшее индивидуальность... или это только казалось? Франца не оставляло ощущение, что кто-то следит сверху за его перипетиями и в досаде хватается за голову, восклицая: «Ну, что ж ты! Неужто до сих пор не догадался?!») Да, все правильно: если логика бессильна – остается религия, философия (о чем-то похожем толковал Фриц... стоит ли следовать его совету?), йога, в конце концов. В досмертном мире Франц никогда этими вещами не интересовался, но сейчас... почему бы и нет?
Он раскопал в библиотеке «Введение в современную философию», однако чтение пошло медленно: аргументы автора часто ускользали от Франца, из-за чего одни и те же страницы приходилось перечитывать по нескольку раз. Чем дальше он читал, тем меньше испытывал интереса: философия, казалось, возилась с частностями, не затрагивая сути... а если и затрагивала, то Франц все равно не мог преодолеть удушающий поток словоблудия.
Если философские упражнения оказались бесполезны, то занятия йогой принесли ощутимый вред: Франц стал бояться тишины. До сих пор абсолютное беззвучие Четвертого Яруса не казалось угрожающим, однако от долгого лежания на полу в предписанной руководством по хатха-йоге «позе трупа» ему стали мерещиться тихие шаги невидимых людей. Он принес с музыкального этажа магнитофон и стал заниматься под музыку, однако европейские композиторы к йоге не подходили, а единственная имевшаяся индийская запись была невыносима. Вскоре страхи вышли за пределы часов, отведенных на йогу: Франц стал бояться все время, особенно ночью, когда за окном выл ветер. Магнитофона невидимые люди уже не страшились; хуже того, музыка делала их еще и неслышными. Франц стал тщательно запирать двери своей квартиры, что помогло лишь отчасти: внутри он чувствовал себя спокойно, однако вылазки за продуктами стали требовать немалого мужества. Занятия же йогой он бросил: хатха-йога упражняла тело, а не дух; а руководства к раджа-йоге (духовной гимнастике) в библиотеке не оказалось. Франц, впрочем, не расстроился, ибо к тому времени уже убедился, что изменить себя ему не удастся – голова его работала не так, как у философов и йогов. Единственным результатом всей этой затеи явилась расшатанная психика.
Пару дней он читал Библию... вот где ему стало по-настоящему скучно. Изо всех сил Франц старался обнаружить потайной смысл в притчах Старого Завета, но видел лишь банальные – по нынешним искушенным временам – сказки. Ну да, сказки... а что ж еще? – истории об очень добрых и очень злых людях, участвовавших в невероятных событиях. Библейские сказания даже не казались особенно талантливыми – взять, к примеру, притчу об Иосифе и «Щелкунчика» Гофмана... насколько в последнем больше красок и фантазии! Так или иначе, но ответа на вопрос о смыслах бытия и смерти в Библии не содержалось – по крайней мере, для Франца.
Впрочем, глупо было предполагать, что он найдет в книге, написанной в досмертном мире, инструкцию к тому, как надо действовать в окружавшей его Стране Чудес! Если Бог и «заложил» в Библию какие-то ответы для Франца, то уж, наверное, они должны быть в неявной, скрытой форме – иначе бы человечество уже давно разобралось, что к чему. Более того: ответы эти наверняка претерпели жесточайшие искажения, ибо записаны были бог знает когда, не понимавшими, что они пишут, людьми! (После произошедших с ним событий, Франц нисколько не сомневался, что писатели Библии решительно ничего не понимали... или же они были сознательными фальсификаторами?... А может, безумцами или, хуже того, графоманами?... Франц гнал от себя эти мысли, понимая, что с таким настроем он ни в чем разобраться не сможет.)
Из сего рассуждения родилась еще одна, чуть более серьезная попытка прочитать и понять Библию. На этот раз Франц концентрировался не на сюжетах преданий, а на высказываниях автора и действующих лиц, абстрагируясь от контекста. Более всего он старался обнаружить какую-либо информацию о загробной жизни – и, к удивлению своему, не нашел почти ничего! Откуда же взялись прошедшие через всю историю человечества, отраженные в искусстве и запечатленные в сознании миллиардов людей представления о рае и аде? Кто выдумал эту чушь о жарящихся на сковородках грешниках? Кто придумал сидящих на девятом небе праведников? Данте?... Мильтон?... Единственное, что утверждалось в Библии – это, что после смерти всем «воздастся по заслугам», а остальные утверждения были смутны и расплывчаты. Взять, например, слова Святого Павла: «Не все мы умрем, но все мы изменимся»... Когда Франц очнулся в Регистратуре, он не ощутил в себе никаких перемен... да и почему он должен был измениться? Ведь смерть его произошла случайно – он бы скорей изменился, если б выжил: стал бы осторожнее водить машину. Или же, оказавшись не готовым к смерти, он должен был измениться после ее осознания?... Франц стал припоминать, когда именно он полностью осознал свой уход из жизни – и ничего не вспомнил: факт смерти пришел к нему постепенно, без шока и был в значительной мере смягчен интересом к окружавшему его удивительному миру. И даже последовавшие испытания на Втором Ярусе не оставили на Франце серьезного отпечатка: ведь он вышел из них победителем, а не побежденным – вышел, сохранив свои моральные ценности!... Или же?... (При воспоминаниях о Женщине ему всегда становилось не по себе.) Серьезное душевное потрясение он претерпел, лишь когда оставил на Третьем Ярусе Таню – да и то, расставание вызвало скорее травму, чем изменение!
В результате, Библию Франц бросил опять, на этот раз окончательно: не так много оставалось у него душевных и интеллектуальных сил, чтобы тратить их на высказывания святых! Ведь он не понимал ничего вообще – уж до высказываний ли тут?... Он даже не знал, где находится – в раю или аду! (На рай решительно не похоже... ха-ха-ха! А ад – при всех недостатках Франца – казался незаслуженным... или так считают все грешники?) Впрочем, вопрос этот, скорее всего, не имел смысла вообще, ибо – в отличие от всех религиозных моделей – здешний загробный мир не был построен на концепциях добра и зла. Если уж на то пошло, Франц не имел никаких оснований полагать, что имеет дело с библейским богом... с тем же успехом здешний бог мог оказаться злым волшебником из детской сказки!
Не найдя ответов в русле традиционной религии, Франц решил испробовать абстрактно-индуктивный подход: рассмотреть, к примеру, каким должен быть рай, чтобы сделать счастливым лично его, Франца Шредера? Ответ оказался на удивление простым: таким, чтобы в этом раю никогда не кончалась пища для размышлений! Иначе Франц, как и любой мыслящий человек, рехнется от скуки: ведь за тридцать лет сознательной жизни мышление стало для него наркотиком, без которого невозможно существовать! Из чего с неопровержимостью вытекало, что «рай для интеллектуала» невозможен в принципе, ибо вечное блаженство требует бесконечного количества пищи для ума – а ведь любое, даже самое интересное, занятие осточертеет, если им заниматься вечно! И даже размышления о единственно вечном вопросе – о смысле жизни – не могут быть вечными... как бы парадоксально это ни звучало! Ибо рано или поздно размышляющий придет к одному из трех возможных исходов: либо он найдет заветное решение; либо докажет, что оно не существует; либо бросит задачу, поняв, что она ему не по силам. А значит, в раю человек рано или поздно обречен на смерть от интеллектуального голода!
Впрочем, в этой теории – равно, как и во всех прочих – содержалась сводившая ее на нет лазейка: Бог может питать интеллект человека бесконечной чередой разноплановых задач. И пусть каждая из них разрешима за конечное время – однако, их бесконечно много – вот тебе и вечная пища для ума!... Так что абсурдные мытарства Франца после его смерти вполне могли оказаться посланными Богом «развлечениями», а сама Страна Чудес являлась, соответственно, «раем для мыслящих людей»... А что? – Такое объяснение выглядело не нелепее любого другого.
В очередной раз зайдя в тупик, Франц задумался над возможностью понять Бога в принципе. Может ли неабсолютный разум постичь абсолютный? И вообще: чем два типа разума отличаются друг от друга? Интуитивно Францу казалось, что абсолютный интеллект можно уравнять с силами природы – просто потому, что тот не обладает свободой воли: в любой ситуации, вне зависимости от своих желаний и настроений, абсолютно разумное существо обязано принимать единственно-верное решение. Его действия зависят лишь от внешних условий и потому попадают в ту же категорию, что законы физики.
Придя к такому выводу, однако, Франц окончательно перестал понимать мотивировку происходящего: зачем абсолютному разуму нужно гонять людей по этому лабиринту? Какой интерес «абсолютной кошке» играть с «неабсолютной мышкой», если первая может заранее предсказать, куда побежит вторая?!... Ведь, что бы Франц ни сделал, куда бы ни свернул, Бог знает наперед, что произойдет в следующий момент! «Или же не знает?... – продолжал рассуждать Франц. – В конце концов, абсолютный разум и абсолютное знание не совсем одно и то же!»
Это рассуждение действительно могло объяснить происходившее – более того, открывало некие перспективы. А именно: если намерения «мышки» заранее «кошке» не известны, то последней приходится подстраивать свои действия (несмотря на свою абсолютность!) под действия первой. То есть Богу приходится достраивать Лабиринт, в зависимости от того, в какую сторону «побежит» Франц – и неважно, кто из них абсолютен, а кто нет! Значит, Бога можно заставить достраивать Лабиринт в нужном направлении!... Но когда Франц дошел до этого соображения, то сам же его и опроверг: даже если Бог и не может предусмотреть действий человека, он все равно обладает достаточным пониманием человеческой природы, чтобы построить Лабиринт на все случаи жизни. В результате, однозначного ответа не было и здесь.
В конце концов Франц пришел к выводу, что индуктивный путь размышлений неплодотворен: даже если он и приведет к какому-либо правдоподобному умозаключению, проверить последнее будет невозможно. А непроверяемые рассуждения на абстрактные темы вызывали у Франца лишь головную боль и отбивали охоту думать вообще. (И действительно, зачем?... Все подходы и методы перепробованы, а результата нет как нет!) Иногда ему казалось, что он постепенно превращается в декорацию – то есть в управляемый объект, способный прийти лишь к тем выводам, которые «декоратор» вложит ему в голову... От таких мыслей Францу хотелось попросту отключить свой мозг и ждать, пока Бог или главный йог, а возможно, Будда, наполнит его душу небесной благодатью и блаженным сиянием...
Однако для такого способа достижения гармонии Францево мышление все еще оставалось недостаточно пассивным.
Теряя интерес к теоретическим упражнениям, он стал все чаще и чаще обращаться к досмертным воспоминаниям. Когда такое произошло с ним в первый раз, Франц с удивлением и стыдом осознал, что за прошедший со дня его гибели без малого год он почти не вспоминал о матери и брате! И даже о сыне, в котором души не чаял, Франц вспоминал считанные разы... и ведь при этом никогда не считал себя эгоистом!
Он стал думать, что могло произойти с пережившими его родственниками.
С сыном дела обстояли, скорее всего, нормально (бывшая жена Франца, Клаудиа была хорошей матерью), так что волноваться за мальчика не стоило. В любом случае, после развода Франц не оказывал на его судьбу существенного влияния: два-три часа в неделю – что можно успеть за это время? До своей смерти Франц утешал себя тем, что, когда сын подрастет, у них появятся общие интересы (математика или, скажем, компьютеры) – и уж тогда-то он войдет в жизнь мальчика еще раз! Что ж, теперь этому не сбыться никогда... и как ни кололо Францу от такой мысли сердце, поделать тут было ничего нельзя.
Если по сыну Франц, главным образом, скучал, то мысли о матери вызывали у него острое беспокойство. Как она пережила его смерть – да еще столь внезапную?... На время похорон к ней, конечно, приехал брат Франца – но задержаться надолго тот, скорее всего, не мог и через несколько дней уехал обратно во Францию. Или же мать поехала с ним? Такой вариант казался разумным, но сколько времени может прожить в незнакомой стране говорящая только по-английски пожилая женщина – выдернутая из привычных обстоятельств и оторванная от всех знакомых?!... Впрочем, как и в случае сына, переживания Франца по поводу матери ничего изменить не могли.
С течением дней Франц стал уделять воспоминаниям о досмертном мире все больше и больше времени. Стоило ему прикрыть веки, как привычный мир логики и разума, мир знакомых до мельчайших подробностей лиц оживал у него перед глазами, накрывая окружавшую его ледяную пустыню туманной дымкой нереальности. Как Францу хотелось, чтобы все произошедшее с ним оказалось сном!... Если б он мог прийти в себя после той аварии в нормальном, досмертном госпитале, увидать сидящую возле постели Лору, улыбнуться ей и сказать: «Не беспокойся, все в порядке...» Однако всякий раз враждебная действительность врывалась в его сознание, и кто-то невидимый шептал с издевкой в ухо: «Твое тело гниет сейчас в земле... а может, сожжено и превратилось в горстку золы. Тот мир потерян для тебя навсегда!» И настолько осязаемым был вкрадчивый этот голос, что Франц вздрагивал и с застланными слезами и яростью глазами озирался по сторонам в поисках кого-нибудь реального – кого-нибудь, в чью глотку он мог бы забить звучавшие внутри его головы издевательские слова. У него расстроился сон, а (и без того паршивое) настроение перешло в депрессию.
Трудно сказать, чем было вызвано столь резкое ухудшение психологического состояния Франца. Возможно, бесплодными размышлениями на философские темы... а вернее всего – медленным, но неуклонным ослаблением его здоровья: он страдал от головокружений, слабости и непрерывных простуд. Забинтовать без посторонней помощи рану на груди ему не удавалось, так что приходилось использовать вату, прикрепляя ее к телу кусками пластыря (и то, и другое нашлось на «складе разных вещей»). Однако отдирать пластырь от кожи перед тем, как идти в душ, было больно, и он стал лезть под воду прямо с повязкой. После душа мокрая вата неприятно холодила рану, да и рубашка на груди отсыревала, однако вскоре Франц к этому привык и перестал замечать. Повязку он теперь менял лишь каждые три-четыре дня – когда та начинала пачкать постель выделявшейся из полузажившей раны сукровицей. Кстати сказать, Франц также перестал стирать постельное (и вообще, какое бы то ни было) белье – бросая его в одной из комнат жилого этажа на пол и притаскивая со склада новую смену. Он подсчитал, что имевшихся запасов должно хватить примерно на одиннадцать месяцев, а уж потом он постирает все сразу.
Все время, пока Франц не спал, он лихорадочно старался занимать себя какими-нибудь отвлеченными воспоминаниями или размышлениями – ибо в любую свободную минуту он непроизвольно начинал думать о Тане. Он вспоминал, как они подшучивали друг над другом в те две счастливые недели их романа на Первом Ярусе. Он вспоминал, как она прибегала, возбужденная, к нему в Госпиталь и, хвастаясь только что нарисованной картинкой, вешала ее у него в палате. Он вспоминал, как она улыбалась: одновременно недоверчиво и открыто – будто не ожидая ответной улыбки, но все равно отдавая свою. И ей никогда не нужно было ничего для себя, кроме того, чтобы принадлежать ему!... Франц чувствовал это всегда: когда она кормила его ужином, когда рассказывала смешную историю, когда они занималась любовью... особенно, когда они занимались любовью. В эти минуты обычная Танина порывистость исчезала, и она таяла в руках, оставляя ни с чем не сравнимое ощущение полного обладания. Господи, от этих воспоминаний Францу хотелось расшибить себе голову об стену!
В конце концов он стал придерживаться формального запрета на мысли о Тане: как только имя ее приходило ему в голову, он шел в видеозал и смотрел какой-нибудь фильм. Однако более двух фильмов в день Франц осилить не мог: свет экрана резал глаза и вызывал головную боль. Он попробовал наказывать себя за мысли о Тане чтением, однако от интеллектуального и физического истощения он легко (а главное, незаметно для себя) отвлекался – и опять ловил себя на запретных мыслях. Бытовые заботы и приготовление пищи внимания надолго не занимали: опрокинешь банку бородавочниковой ветчины на горячую сковородку, подсыплешь мороженных овощей из пакета – и можно есть, запивая горячим чаем. Если бы в Доме было спиртное, Франц бы, наверное, запил – но спиртного не было. Разыскивая как-то раз на «складе разных вещей» лекарство от головной боли, он наткнулся на залежи довольно сильного снотворного и очень обрадовался: теперь можно будет дольше спать! С тех пор большую часть суток Франц проводил в своей спальне на кровати – однако спать в течение всего этого времени ему не удавалось. Задернув шторы, погасив свет и завернувшись с головой в одеяло, он находился на равном расстоянии между сном и явью.
Он вспоминал.
Вспоминать он старался далекое прошлое: детство, юность, родителей. Отец его работал инженером-электронщиком; мать рассказывала, что он был умным и великодушным человеком. Однако особенно ярких воспоминаний о нем у Франца не осталось – за исключением рассказов о теории относительности. Вряд ли отец мог все время рассказывать о теории относительности – возможно, два-три раза... но почему-то эти истории навсегда отпечатались в памяти Франца. Например, как муха летела внутри самолета, так что скорость ее относительно земли была больше, чем у самого самолета. Или как один из двух братьев-близнецов полетел в космос, а другой остался на Земле и, в результате, состарился намного раньше своего брата. А еще отец научил его играть в шахматы; проиграв первую партию, Франц разозлился и швырнул своего короля на пол, отчего у того отломилась корона, а сам он получил шлепок по заднице...
Когда папа умер от инфаркта, десятилетний Франц не почувствовал ничего, кроме стыда, что не чувствует ничего, кроме стыда; но почувствовать ничего другого не смог. На похоронах и мать, и старший брат поцеловали отца в лоб, а Франц испугался и не поцеловал, отчего ему стало еще стыднее. Однако на следующий день стыд прошел.
Иногда Франц вставал, сомнамбулически шел на кухню и ставил чайник на плиту. Открыв холодильник, он долго водил взглядом по пустым полкам, потом тихо закрывал дверцу. Идти вниз, в подвал не было ни желания, ни сил – и тут его осеняло: варенье! Про варенье-то он забыл!
Тогда он переводил глаза на кухонный стол, посреди которого высилась еще на треть полная десятилитровая банка, окруженная горой разорванных упаковок от снотворного.
Франц также вспоминал свои студенческие годы, особенно часто – третий курс, когда занятия, учебники и вообще вся математика вдруг опротивели ему хуже горькой редьки. Он хотел бросить университет, баловался марихуаной и кокаином, стал ходить по барам, а также встречался с двумя-тремя девицами одновременно. А больше всего в тот период Франц интересовался музыкой – у него всегда имелись к этому способности. В школе он восемь лет занимался с учителем игрой на скрипке, а в университете самоучкой освоил гитару – как он сам считал, на полупрофессиональном уровне. Он стал сочинять пьески и песенки и выступал с ними в студенческих клубах; дальше – больше, начал готовиться для поступления в консерваторию по классу гитары. Однако потом передумал: неопределенность карьеры музыканта казалась слишком большим риском для тех музыкальных способностей, которые он в себе ощущал – и никогда впоследствии он об этом решении не пожалел. А в начале четвертого курса Франц вновь заинтересовался математикой и, с легкостью выиграв стипендию, на следующий год поступил в аспирантуру.
А один раз была такая сильная вьюга, что Франц всем телом ощущал вибрацию стен... если все ходит ходуном здесь, на шестом этаже, что же творится на верхушке Дома? Ветер свистел и бил в окна, а он, скорчившись под одеялом и курткой, силился проснуться – чтобы укрыться чем-нибудь еще и хоть как-то спастись холода.
Однако прорваться сквозь тройной слой сна, воспоминаний и беспамятства у него недоставало сил.
Но чаще всего Франц вспоминал первые годы после защиты диссертации – самое счастливое время его жизни. Во-первых, он нашел работу в очень хорошем университете – причем, академическую должность, а не постдокторскую. А главное, после недолгого разгонного периода у него пошла исследовательская работа. Франц до сих пор удивлялся, каким образом все задачи, которыми он тогда интересовался, оказывались решаемы – и не просто решаемы, а с интересным и красивым результатом. Наверное, это было везением новичка... а может, наградой за аппетит к науке и трудолюбие. Впрочем, всем, чем он тогда занимался, он занимался с аппетитом – ходил в театр, читал книги, играл на гитаре, флиртовал с машинисткой Дэни с факультета статистики... А вскоре он женился на очень симпатичной и живой итальянской аспирантке, приехавшей в их университет по обмену. Богатые родители Клаудии подарили им на свадьбу значительную сумму денег, и они сразу же купили квартиру – какое же было удовольствие обставлять ее! А еще через год у них родился сын – источник непрерывной радости и удивления. Неожиданно для себя, Франц оказался «сумасшедшим папашей» и возился с младенцем все свободное время: учил его с трехнедельного возраста (согласно последним веяниям в детской науке) плавать в ванне, умиленно кормил из бутылки молоком, а также заставлял ползать по столу, поощряя к движению похлопыванием по маленькой розовой попе. С годами родительский инстинкт Франца только усиливался: он потратил неимоверное количество времени, чтобы выучить сына читать в три года, извел кучу денег на развивающие интеллект игрушки и бился до последнего с женой, недокармливавшей по его мнению малютку витаминами. Сын стал огромной частью его жизни, и в своей иерархии ценностей мира Франц возвел семью до уровня математики.
Эта идиллия продолжалась около шести лет.
Первым симптомом усталости явились несколько начатых, но не дописанных научных статей – Франц даже отвел им отдельный ящик в шкафу в своем кабинете. Он всегда считал писание статей занятием скучноватым (хотя и важным), а потому старался это делать «по горячим следам» – чтобы использовать интерес, сгенерированный в процессе самой работы. Теперь, однако, интереса стало хватать лишь на несколько первых страниц, после чего начинали одолевать сомнения: а достаточно ли важен результат? Ну, будет в списке его публикаций еще одна статья... какой в этом смысл, если ее никто не станет читать? Францу казалось, что его вычисления столь неизящны и запутаны, что никто не сможет добраться до их конца – не говоря уж о том, чтобы понять опиравшиеся на них выводы. И как совпало: примерно в это же время три его работы (последние из дописанных до конца) были отклонены журналами, куда он их послал для публикации. В одном случае Франц переоткрыл известный результат (о чем его и уведомили оба рецензента), однако в двух других реакция рецензентов подтверждала его худшие опасения: «неинтересно, чересчур теоретично». Перелистывая отвергнутые статьи, Франц склонен был согласиться: он действительно не испытывал никакого интереса.
Так начался тусклый период его жизни.
Математика перестала приносить удовлетворение, студенты казались беспросветными идиотами. Все хорошие книги были прочитаны и перечитаны, фильмы Феллини и Хенсоновский «Лабиринт» пересмотрены по шесть раз, музыка – от Моцарта до Pink Floyd – опротивела до тошноты. Он стал искать утешения в семье, однако Клаудиа сидела в то время без работы, из-за чего пребывала в состоянии перманентной агрессивности – что в сочетании с итальянским темпераментом делало семейную жизнь невыносимой. Единственной отрадой был сын: Франц считал его половиной своей жизни, но ведь и остальную половину тоже нужно на что-то тратить? Тогда он решил заняться некой классической проблемой: если удастся получить результат, то это пробудит его к жизни, а если не удастся – что ж, задача была трудна, и неудача не обидна. К сожалению, вышло не так, как он рассчитывал: после четырех месяцев мучительной работы Францу показалось, что он таки нашел заветное решение – однако неделю спустя в вычислениях обнаружилась хорошо замаскированная неисправимая ошибка. В результате он оказался в еще более глубокой депрессии, чем был до этого.
«Кризис середины жизни» – как это называют психологи – наступил у него почему-то раньше, чем у большинства мужчин. Закончился он через год – столь же необъяснимо, сколь начался. К Францу постепенно вернулся интерес к математике, да и дома стало полегче: Клаудиа нашла работу и разряжала свою неистощимую энергию на безответных студентов.
Францу оставался тогда еще целый год жизни.
Он лежал, подоткнув под себя одеяло и оставив маленькую щелочку для воздуха. Что сейчас – день, ночь? Короткие промежутки сна перемежались короткими промежутками воспоминаний – куда же исчезало остальное время?
И еще: если на Первом Ярусе Франца испытывали абсурдом, а на Втором – жестокостью, то чем испытывают его сейчас? Одиночеством?... Сожалениями о глупо растраченной молодости?...
Он также вспоминал, как в последний перед его смертью декабрь Клаудиа повезла сына погостить к родителям в Италию и, сообщив, что долетела нормально, пропала. Когда Франц звонил, их дворецкий на ломанном английском отвечал, что «молодой сеньоры» нет, а сама Клаудиа не объявлялась. Франц сумел застать ее дома лишь через неделю, однако нормального разговора не получилось: она куда-то торопилась и сказала, что перезвонит завтра – чего не сделала. Франц забеспокоился и, поймав ее дома еще через три дня, потребовал объяснений. Тут-то она и выдала: оказывается, она встретила другого человека! «Какого человека?» – не понял Франц. «Я с ним по вечерам слушаю музыку... – отвечала жена. – Ты ведь со мной никогда не слушал музыку – все решал свои уравнения, утыкался в книжку или смотрел в десятый раз ‘Репетицию оркестра’. И потом эти постоянные бабы!...» – «Постой! – вскричал Франц. – Какие бабы, какие уравнения? Кто этот человек, я его знаю?» Однако, как он ни просил, как ни требовал, Клаудиа ничего не объяснила – лишь пообещала позвонить через четыре дня, чтобы сообщить «окончательное решение». Она также сказала (также не объяснив, почему), что, если он прилетит в Милан – между ними все кончено.
Эти четыре дня навсегда врезались Францу в память – не какими-нибудь особенными событиями, а ощущением давившего на грудь ужаса. Они жили в одном из внутренних пригородов большого города; был декабрь: снег падал на черный асфальт и тут же таял, превращаясь в слякоть и грязь. Толпы раздраженных людей роились на узких улицах – придавленные низким черным небом, они забирали из сырого загазованного воздуха последние молекулы кислорода. Франц старался проводить как можно больше времени за каким-нибудь механическим занятием, требовавшим постоянного внимания, – например, проверкой студенческих контрольных (в университете, где он работал, как раз шли экзамены). Все остальное время он непрерывно перебирал в памяти события последних лет и удивлялся: почему он испытывает сейчас такую боль? Ведь в их с Клаудией романе, не считая короткого периода ухаживания, он без нее обойтись мог, а она без него – нет! Сколько раз, когда она устраивала очередную сцену, он думал про себя: «Господи, когда ж это кончится?» – однако сил, чтобы уйти, не хватало: мешала жалость. Каким образом все так переменилось?!
Но самым ужасным в его ситуации являлась полная неизвестность и неподконтрольность событий в Милане: никакими своими действиями Франц не мог повлиять на выбор Клаудии. При этом, однако, он почти не ревновал жену в традиционном смысле слова – будучи уверен, что из-за своей патологической честности она никогда не ляжет в постель с «другим человеком», не поставив мужа в известность.
На третий день у Франца стали появляться мысли о самоубийстве – и это так удивило его, что он отправился к психиатру. Визит к врачу оказался бесполезным: рассказав свою историю и ответив на два десятка уточняющих вопросов, он ушел, унося в кармане рецепт успокаивающих таблеток и немалый счет за консультацию. Доктор объяснил, что Франц, на самом деле, жену не любит, а страдает лишь по причине оскорбленного самолюбия. Да если это даже и правда, то как, черт возьми, ему избавиться от страданий?!
Весь четвертый день Франц просидел рядом с телефоном, но Клаудиа не позвонила; пятый и шестой дни прошли также безрезультатно. Чувствуя, что он уже потерял ее, но не желая из гордости звонить сам, Франц написал гневное, почти грубое письмо и отправил экспресс-почтой: в письме он извещал ее о полном и окончательном разрыве. На следующий день он встал с постели с ощущением утроенного ужаса: что он наделал?... он же потерял ее навсегда! Позвонив в Милан и опять не застав Клаудии дома, он написал ей еще одно письмо – на этот раз жалкое и слезливое. Он не понимал, чего хочет, и колебался между двумя состояниями – ярости и самоуничижения – с частотой маятника часов. Когда он, наконец, дозвонился до жены, та уже прочитала оба письма и говорила с ним снисходительным голосом хозяйки положения – это было невыносимо, но послать ее к черту и бросить трубку у Франца не хватало сил. Клаудиа объяснила ему, что пресловутое окончательное решение все еще не готово. Однако, если он будет требовать и грубить, то она решит прямо сейчас – и не в его, Франца, пользу. Они расстались на дружеской ноте хозяйки и ее собаки.
Франц не верил своим ощущениям: неужели это происходит с ним? И почему Клаудиа так жестока к нему?... Через три дня у них был еще один разговор, близкий по сценарию к предыдущему, после чего Франц дал себе клятву больше ей не звонить и не писать. Сама Клаудиа тоже не звонила, и он не имел от нее вестей в течение месяца. На третий день после их заключительного разговора Франц съехал на другую квартиру, а на четвертый – встретил Лору.
Собственно, они встречались и раньше: в лифте и кафетерии, просто на территории Университета. Лора работала на факультете психологии, помещавшемся в том же здании, что и математический факультет. Франц заметил ее давно: тонкая брюнетка с крупными правильными чертами лица и, как правило, экстравагантно одетая. Они, однако, не обменялись ни единым словом – до тех пор, пока не застряли вместе в лифте. В те дни Франц старался проводить как можно меньше времени дома и как можно больше на работе, невзирая на каникулы и выходные. И как-то раз, в воскресенье они с Лорой столкнулись у входа в здание; придержав дверь, Франц пропустил ее вперед. Лифт стоял на нижнем этаже с дверями нараспашку; войдя первой в кабину, она нажала на кнопки своего 10-го и Францева 14-го этажей и улыбнулась. Тот рассмеялся: «Неужели я так похож на математика?» – «Похожи, – ответила Лора. – Но я также знаю, кто вы такой: у меня есть знакомые на вашем факультете». – «Ну, тогда представьтесь, пожалуйста: на вашем факультете у меня знакомых нет». – «Меня зовут Лора...» – начала она, но назвать фамилию не успела, ибо лифт резко остановился. Раздалось натужное гудение, двери кабины конвульсивно разошлись – в просвете обнажилась грязная стена шахты. Франц попробовал связаться с ремонтной службой по аварийному телефону, однако ответа не получил (видимо, по причине воскресенья); хоровые и сольные призывы на помощь также остались безрезультатны. Сев на пол друг напротив друга, они стали разговаривать.
Два часа, проведенные в заточении, сделали Франца и Лору друзьями. После того, как обходивший здание охранник выпустил их на волю, они разошлись на минуту по своим кабинетам (Лоре нужно было взять какую-то книгу), а потом пошли пить кофе. Сидя за столиком в кафе и разговаривая со своей новой знакомой, Франц впервые за две недели с удивлением почувствовал, что давившая на грудь черная тоска немножко отпустила: Лора оказалась остроумной и внимательной собеседницей, и она не скрывала своего интереса к нему – что, в сочетании с внешней привлекательностью, способно пробить оборону любого мужчины. Как оказалось, ни та, ни другой не имели срочных дел и договорились провести день вместе.
Они вышли из кафе и остановились перед входом – серая толпа многоликим потоком обтекала их с боков, сверху падал холодный мелкий дождь. «Что будем делать?» – спросила Лора. «Поедем к тебе», – неожиданно для самого себя предложил Франц. И прежде, чем он успел пожалеть о своих словах, Лора улыбнулась и сказала: «Поехали». Через двадцать минут они уже входили в ее квартиру, а еще через пять Франц на несколько мгновений забыл, что его сердце разбито.
Их роман развивался столь же стремительно, сколь начался, – в значительной степени благодаря сознательным усилиям Франца. Помимо женской притягательности и очевидной духовной близости, Лора имела для него неизмеримую ценность просто фактом своего выбора: то, что красивая умная женщина выбрала его, возвращало Францу чувство собственного достоинства. Он ясно понимал, однако, что одного успокоенного самолюбия для полного исцеления недостаточно. Если Франц хочет исцелиться от Клаудии, он должен влюбиться в Лору – что он и сделал в кратчайшие сроки. Некоторое время он сомневался в искренности таких искусственно выращенных чувств и, в конце концов, рассказал обо всем Лоре. Выслушав его рассказ, та рассмеялась и сказала, что они братья по несчастью: месяц назад она выгнала за измену своего бывшего de facto. Их вулканический роман достиг апогея к моменту возвращения Клаудии из Милана.
Клаудиа остановилась не дома, а у подруги, и даже не сразу сообщила Францу о своем приезде – они встретились лишь через два дня, в их бывшей семейной квартире. Франц навсегда запомнил первые слова, которыми Клаудиа начала разговор: холодное, сложно сконструированное предложение, явно заготовленное заранее. Она стала объяснять, что ни в чем Франца не винит, что она просто обрела, наконец, независимую от него индивидуальность, и что теперь у нее будет настоящая жизнь. Она проговорила в этом духе некоторое время, однако, не получая ожидаемого отклика, забеспокоилась и начала задавать вопросы. Реакция Клаудии на изменение ситуации оказалась неожиданностью для них обоих: из глаз ее брызнули слезы, и она зарыдала. После этого разговор пошел по совершенно иному руслу: холодный тон слетел с нее без остатка, а Францу, наоборот, изо всех сил пришлось сдерживать все усиливавшееся ощущение жалости. Он так и не понял, с какими чувствами к нему и «другому человеку» Клаудиа приехала из Милана, но факт оставался фактом: к тому, что муж для нее потерян навсегда, она оказалась не готова. Он также не понял, почему она категорически отказалась сообщить что-либо о «другом человеке». Они проговорили до утра (на протяжении остатка разговора Клаудиа непрерывно плакала), а потом расстались, договорившись начать процедуру развода. В течение следующих суток она дважды звонила ему, и Франц, не вполне понимая, чего она хочет, прилагал титанические усилия, чтобы не разжалобиться от ее рыданий.
После ночи объяснений все закончилось очень быстро: через месяц они развелись, а еще через два Клаудиа вышла замуж за «другого человека» – им оказался подающий надежды венгерский пианист лет на десять ее моложе. Узнав, кто счастливый избранник, Франц понял, почему она так долго скрытничала: видимо, просто стеснялась (в их компании считалось, да и сама Клаудиа часто шутила, что «глупее музыкантов – только актеры»). Муж-пианист быстро оправдал возложенные на него надежды; он постоянно разъезжал с гастролями, так что Франц до определенного времени видел его только по телевизору: дебелый молодой человек с покрасневшим лицом, ожесточенно ударяющий по клавишам рояля. Знакомство с ним живьем ничего не добавило к первому впечатлению кроме ощущения инфантильности.
Иногда сквозь сон (сквозь воспоминания?) Франц чувствовал, как кто-то невидимый неслышно заходит в его спальню, медленно склоняется над кроватью и внимательно смотрит вниз. Кто бы это мог быть? Да и что можно увидеть сквозь одеяло и лежащую поверх него куртку?
Несмотря на режущее чувство уязвимости, Франц никогда не мог заставить себя откинуть одеяло и посмотреть вверх.
Вот ведь не повезло Францу в тот майский день, когда грузовик сплющил его машину в лепешку на площади перед Университетом! Еще вчера... да что там вчера – за пять секунд до катастрофы казалось ему, что плохая полоса в его жизни уже закончилась. (Ну, пусть не совсем закончилась: в двадцать пять лет ему жилось вкуснее... вернуть аппетит к жизни, свойственный молодости, наверное, невозможно в принципе.) И от развода Франц, вроде бы, оправился – спасибо Лоре. А тут, надо же, в этот самый момент...
Но он не думал об этом сейчас: витая в дурманном полусне, Франц вспоминал прошлое.
Четвертый Ярус, видно, для того и предназначался – чтобы человек пережил свою жизнь еще один раз.
Что ж, приходится констатировать: Франц деградировал окончательно... а кто б не деградировал на его месте? Да и разобраться ему ни в чем не удалось. О причинах остается лишь догадываться: то ли ошибкой было желание понять сразу все, а не частями – то ли истину следовало искать внутри себя, а не вне. Впрочем, кто знает, где прячется истина?...
Удивительно лишь то, что распад и физическая деградация не начались сразу же, как он попал на Третий Ярус – ведь отсутствие перспектив было очевидно с самого начала. Плюс полная изоляция... ну, почти полная – ибо у этого спектакля имелся все же один зритель. Бог, или как он там называется?... Словом, тот, кто гонял Франца по этому лабиринту. Потому Франц и продержался так долго; ему казалось, что Бог вот-вот выйдет из своего укрывища, хлопнет его по плечу и скажет: «Ты выдержал экзамен, молодец! Можешь загадывать три желания». И тогда Франц зажмурится, наберет в грудь воздуха и начнет: «Хочу, чтобы...»
Все это, впрочем, полная чушь. Если Бог и существует, то он не выйдет, а если и выйдет, то экзамен Франц все равно не сдал.
* * *
Заключительный этап распада наступил, когда кончилось снотворное.
Не обнаружив в кухонном шкафу ничего, кроме пустых упаковок, Франц некоторое время заторможено размышлял, стоит ли идти на склад. Он, вроде, сразу забрал все таблетки... или все-таки проверить? Шаркая ногами по полу и цепляясь плечами за косяки дверей, он вышел из квартиры и вызвал лифт. За окном было темно, свистел ветер. За дверью, ведущей на лестницу, неслышно топтались невидимые люди.
Через десять минут Франц вернулся и лег на кровать – таблеток не было. Он закрыл глаза: остаточной концентрации снотворного в крови хватало, чтобы на время отключиться от реальности. Привычные воспоминания заклубились в его голове.
Следующие три часа он пролежал в прострации.
Очнулся он от озноба (утро никак не наступало, ветер за окном ярился и свистел). Франц медленно сел на кровати, и к ознобу добавилась тошнота. «Реакция абстиненции, – догадался он. – Я ‘отхожу’ от снотворного». Сколько времени он принимал его непрерывно – два месяца?... три?... Да еще в лошадиных дозах!
Встав с постели, Франц бросился в туалет – его вырвало. Симптомы абстиненции были налицо: озноб, тошнота, боль в пояснице. Он вернулся на кровать, закрыл глаза – и тут же стены спальни надвинулись на него с боков, а потолок, угрожающе трясясь, стал опускаться сверху. Когда места, чтобы дышать, не осталось, Франц открыл глаза, и стены с потолком отпрыгнули на место. «Клаустрофобия», – подумал он. Что ж, завязавшие наркоманы подвержены всем видам психических расстройств... клаустрофобия еще не худшее.
Через час лежать на постели Франц уже не мог – ни с закрытыми глазами, ни с открытыми. Он мерил шагами комнату, не решаясь присесть, и все время водил взглядом по стенам: убеждал себя, что те стоят на месте. В какой-то момент он уже не смог находиться в душной маленькой спальне и перешел в гостиную, потом решил вообще выйти из Дома. Однако осознав, что вернуться у него не хватит духу, передумал: смерть от холода казалась еще страшней. Да и не дело это, идти у клаустрофобии на поводу – надо понять, как с ней бороться в принципе! И сколько времени она может продолжаться.
Через час ему стало чуть лучше и даже захотелось есть, однако войти в тесную кабину лифта, чтобы поехать за продуктами, Франц не смог. Он дошел, спотыкаясь, по лестнице до 1-го этажа (боязнь невидимых людей исчезла, вытесненная другими напастями), но войти в подвал было страшно: двадцать шесть этажей Дома давили на грудь. В состоянии, близком к отчаянию, он поплелся обратно – чтобы хотя бы выпить чаю – но не смог войти в кухню: слишком мала. Дикость происходившего не укладывалась в голове; сознавая полную беспочвенность своего страха, Франц ничего не мог с собой поделать.
Между тем, ему опять стало хуже: он уже боялся находиться в гостиной. Куда деваться? Помыслы о спасении в принципе были давно оставлены – он хотел спастись куда-нибудь. Перебрав все возможности, Франц понял, что пойти может только на 23-й этаж, где имелся обширный пустой зал неизвестного назначения и более ничего (две стены зала почти целиком состояли из высоких, в человеческий рост окон – хорошо!). Единственной трудностью были семнадцать пролетов по лестнице вверх, однако других путей к спасению Франц не видел.
Путешествие на 23-й этаж оказалось тяжелее, чем он предполагал: во-первых, узкая лестничная шахта давила с четырех сторон; во-вторых, за месяцы растительного существования на кровати, без нормальной пищи Франц настолько ослаб, что полз по ступенькам со скоростью улитки. Лишь через полчаса он ввалился на подгибающихся ногах в зал 23-го этажа, и ему сразу же полегчало.
Но ненадолго.
Через два часа он уже мог находиться только возле окон и с ужасом смотрел на три массивные колонны в центре зала – проседавшие, казалось, под неимоверной тяжестью потолка. Франца бил озноб, перед глазами все ходило ходуном, и он периодически прижимался лбом к холодным стеклам окон... что, впрочем, не помогало... нет, не помогало! Наконец его посетила мысль о самоубийстве: безграничное пустое пространство, окружавшее Дом, манило в себя. Франц потрогал толстое стекло и представил себе, как пробивает его своим телом, – бр-р-р! На лице и плечах останутся длинные рваные царапины... да и пробьешь ли вообще? Скорее всего, только расшибешь лоб! Понимая нелепость боязни поцарапаться или ушибиться при совершении самоубийства, Франц все же передернулся. Ладно, если действительно будет нужно, он найдет, чем разбить стекло.
Через час ему стало совсем худо: выставив руки как можно выше вверх (чтобы отвратить неумолимое приближение потолка), Франц прижимался спиной к оконному стеклу. Он твердо решил выброситься из окна и лишь оттягивал смерть, как уже согласная отдаться своему возлюбленному девственница оттягивает начало полового акта (любовный жар томит ее – но, говорят, что в таких случаях может быть больно). Тело Франца ходило ходуном, в глазах плавали круги, тошнота подступала к горлу, однако в сознании царила холодная, пронзительная ясность. Сквозь мозг медленно и тяжеловесно проплывали мудрые мысли, каждая – додумана до конца и чеканно сформулирована: «Чем я заслужил это? Чем?» или: «Скоро все это кончится! Скоро!» Потом Франц вдруг пришел в ярость: «Тебе меня не запугать!» – дерзко выкрикнул он в пространство, и, выставив перед собой дрожащие руки, двинулся вперед. Он сейчас докажет ему, что не боится стоять у стены! Неимоверным усилием воли Франц направил себя в самое опасное место – ту часть зала, где не было ни окон, ни входной двери. Ближе... ближе... наконец страдальчески вытянутая ладонь коснулась шершавой поверхности обоев: он победил! С облегчением свершенного подвига Франц было попятился к окну... как вдруг его скрюченные пальцы зацепились за какую-то рукоятку. Что это? Он приблизил лицо к стене (чтобы рисунок на обоях отплелся от кругов в глазах) и обнаружил хорошо замаскированный встроенный шкаф; дверца была не заперта. Вытащив оттуда увесистый металлический ящик, он бросился к спасительной прозрачности оконного стекла.
Мир вращался вокруг его головы кольцами Сатурна. Франц отдышался и щелкнул запором на крышке ящика.
Внутри лежали Анкеты – те самые, которые он заполнял на трех предыдущих ярусах и в Регистратуре.
А еще там была аудиокассета; видимо, с записью его допроса Следователем на Первом Ярусе. И видеозапись беседы с тремя следователями на Втором Ярусе. А также протоколы допросов в Межсекторной Службе Безопасности – на некоторых виднелись пятна его крови. И еще какие-то бумаги, бумаги, бумаги... исписанные (испечатанные) мелким почерком (шрифтом) – так, что ничего не разобрать... как же так? Ведь это предназначалось для Суда, чтобы тот узнал все про Францеву душу!
Несколько секунд Франц размышлял, а потом в один миг, с кристальной ясностью понял: его обманули! Суд знал про него все с самого начала!
Анкеты понадобятся совсем для другого!
Не сомневаясь, что отгадал истинное назначение Анкет и прочих документов, Франц аккуратно сложил их обратно, отошел на два метра вглубь зала и метнул ящик изо всех сил в окно. Раздался громкий треск, длинная извилистая трещина перечеркнула толстое стекло по диагонали сверху вниз. Франц застонал от разочарования, подобрал ящик, отошел в исходное положение и тщательно прицелился в середину трещины... Тр-рах-х!... стеклянная полоса по всей длине стены взорвалась осколками. Холодный ветер ударил Францу в лицо, в воздухе заметались снежинки. В обрамлении оконной рамы, белая плоская земля и черное вогнутое небо выглядели, как второй план картины художника-монументалиста.
Не раздумывая, Франц перешагнул низкий подоконник и встал снаружи Дома на карнизе. (Ветер и снег хлестали его по щекам. Руки, вцепившиеся в край оконной рамы, дрожали. Осколок стекла глубоко впился в правую ладонь – по запястью стекала струйка крови. Страх высоты кружил голову легким, беззаботным весельем, как шампанское.) Франц несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул чистый морозный воздух, потом зажмурился, пытаясь вызвать в памяти образ Тани. Однако вместо ее лица перед закрытыми глазами возник догорающий остов машины на заваленном валунами склоне горы. Электрический разряд радости пронизал Франца: его возлюбленная покончила с собой! Как же он не догадался раньше?!! Она сделала это для него!!!... Он ощутил нежное прикосновение Таниного дыхания к своей щеке.
Обуреваемый сладостным чувством конца, Франц рассмеялся и открыл глаза. Они встретятся... встретятся сейчас! Оттолкнувшись изо всех сил (дабы ветер не прибил его обратно к стене Дома), он швырнул себя в манящую пустоту открытого пространства; вьюга завертела его во все стороны. Провожая глазами свивающуюся штопором ленту этажей, он подумал: «Сейчас... сейчас я наконец узнаю, что будет дальше!» И в этот самый миг тело его пронизало толстый слой снега и ударилось о землю. Франц услышал странный хруст... то ли расколовшегося затылка, то ли сломавшегося позвоночника. Однако падение не остановилось, будто он пробил какую-то поверхность и полетел дальше. Сознание его не погасло, и он увидел уродливую рожу Следователя Фрица, потом перекошенное лицо Женщины, потом бессмысленную физиономию Адвоката, потом кукольное личико Создания... А в самом конце, нарушив хронологический порядок, вновь возник Фриц, разомкнул красногубую пасть и прошипел, странно растягивая гласные: «Жела-ание поня-ать все-о заведе-от ва-ас в тупи-и-и-и-ик!» Но Франц не расслышал, ибо опять ударился о какую-то поверхность.
На этот раз сознание его потухло.
Сколько времени он пробыл без сознания. Франц не знал, ибо часов на его руке почему-то не оказалось. Он сидел в глубоком кожаном кресле, на подлокотнике которого стояла медная пепельница с дымящейся сигарой. Кресло располагалось у стены уходившего вправо и влево коридора, напротив находилась дубовая дверь с непонятной табличкой 21/17/Р. За дверью одиночно тюкала пишущая машинка.
Франц помотал головой, пытаясь отогнать окутывавшую его странную сонливость...
* * *
Если хотите оставить комментарий, делайте это здесьа>.
Домашняя страница «Человека» |